ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если так переживаешь, поезжай домой.
Он все еще стоял на берегу Вилии, босой, косясь на мокрый талес. Где его сейчас высушишь? Не возвращаться же в синагогу-пекарню к пышущей жаром печи? Он зашнуровал ботинки, выжал мокрый талес и оглянулся. Сперва на сорок шестой год, на Вилию. Потом на Вилейку, покойно и безгрешно струившуюся вдоль Бернардинского сада. Не было ни Эстер, ни Леи Стависской. Ни о чем не хотелось думать. Ничего больше не хотелось вспоминать.
На сегодня хватит. Он, Ицхак, будет просто сидеть и наслаждаться природой, слушать, как цвенькают птицы, глядеть, как плывут облака. Он все памяти выметет, как пани Зофья листья аллеи. Нельзя превращать воспоминания в ремесло, нельзя каждый день вспарывать прошлое, как старый пиджак, иначе наложишь на себя руки. У него нет больше сил разрываться между временами, перебегать с одного берега на другой. Нет больше сил. Но что делать, если нет и другой одежды, кроме воспоминаний? Если нечем прикрыть свою наготу? Если спички отсырели и в очаге не осталось ни одного полена?
Он закрыл глаза и предался блаженному безразличию ко всему сущему. Но блаженство его длилось недолго.
Перед ним вдруг выросли две молодые цыганки: цветастые платья, в ушах звездастые серьги, во рту дешевые сигареты.
– Позолоти ручку, красавчик! Всю правду скажем: что будет…
– Что будет, я, красавицы, знаю. А вот что было…
Цыганки опешили:
– Что было? Сам, красавчик, знаешь.
– В том-то и беда, что не знаю. Не знаю, не знаю…
Только-только Ицхак задремал, как к нему подбежала Авива.
– Я спустилась к ней, – взволнованно сказала девочка, – но испугалась собаки.
– Какой собаки? – спросил Малкин, почуяв неладное.
– Большая, черная, – чуть не плача, продолжала Авива. – Она лижет голову бабушки, а бабушка ее не прогоняет…
– Говоришь, не прогоняет? – совсем всполошился Ицхак.
Он, царапая лицо о кусты, скатился к берегу Вилейки. Никакой собаки не было. Но Малкин опытным глазом солдата сразу определил: земной путь Леи Стависской закончился.
Через день-два старуху Стависскую-Хазину зароют в могилу, в которой догниют ее нменные, простреленные в ночной подворотне тайны, ее грехи и корысть, ее ъязвленный беспамятством мозг, а шестнадцатилетнюю приказчицу Беньямина Пагирского Лею ливни и дожди вынесут в Вилию вместе с черносливом и арахисом Турции, миндалем и курагой Персии, орехами и марципанами Греции, и черная, как змея, ее коса переплетется с водорослями, и рыбы заведут вокруг нее хоровод, и вспомнится ей первый поцелуй под старым мостом, и она, Лея Стависская, не виновная ни перед кем, не поставившая ни одной постыдной подписи ни под какой бумагой, красивая, целомудренная, встретится под зеленым пологом воды со своими сверстниками белой рощи, выберет себе жениха, и отец, плотогон Нахман, благословит их: «Целуйтесь, дети! Играйте в ваши свадебные игры!»
– Беги позвони маме! Только не говори ей правды.
Когда Авива ушла, Ицхак сел на траву и стал сторожить покойницу. «Похороны, наверное, в воскресенье», – подумал он.
Над мертвой Леей жужжали пчелы, и Малкин отгонял их рукой, как будто пчелиный укус мог причинить ей боль.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
– Тебя подвезти? – обратился Моше Гершензон к Ицхаку, когда зять Стависской, высокий, чуть облысевший армянин, весь в перстнях, снял вельветовую кепку, вытер пот со лба, подровнял траурные венки и горестно-благодарно взял под руку осиротевшую Сарру. Теща похоронена – путь в Австралию открыт.
– Спасибо, – прошептал Малкин. – Я еще чуть-чуть побуду.
Провожане разбрелись, и Малкин остался один. Он не любил задерживаться на кладбище. Придет, положит на обе могилы – первой жены Эстер и второй жены Фрумы – по камешку, подметет отслужившей свой век обувной щеткой надробные плиты, соберет в совок листья и, поклонившись, отправится восвояси. Ицхак терпеть не мог показной скорби и притворной любви.
Знакомые упрекали его за то, что памятники Эстер и Фрумы слишком скромны, что от высеченных на них слов веет сухостью, даже черствостью. Но ему претили надписи на надгробных камнях. Надписи криком кричат, а плиты мхом заросли. Удручали его и фотографии на граните и мраморе, на лабрадоре и дереве – лица, осклабившиеся в улыбке, роскошные наряды. Ицхак не раз корил себя. Какое он имеет право осуждать? Кому-то покойник дорог с розочкой в петлице, а кому-то приятно смотреть на открытую шею. И все же мишура коробила его. Покойники-евреи звякали медалями, значками отличников торговли и железнодорожного транспорта.
Всякий раз, когда Малкин приходил под эту сень, под эти сторожевые сосны и липы, корни которых сплелись с костями так, что, пожалуй, их и не отличишь друг от друга, он вспоминал погост в родном местечке, где преобладал полевой камень. Неказистый, неприметный, он уравнивал всех, не делил мертвых ни на храбрых, ни на трусливых, ни на героев, ни на скромных тружеников, ибо кто назовет подвигом работу до седьмого пота.
Погост был для Ицхака в детстве да и позже не только хранилищем скорби и печали, не только местом, внушавшим страх, но и школой, страницами каменного учебника. Казалось, он не обрывался за перелеском, а уводил Ицхака далеко-далеко, на тысячи, тысячи лет назад, на гору Синай, в долины Израиля, к началу еврейских скорбей и радостей. Тогда-то, в те неблкие времена, Малкин понял, что и скорби, и радости подобает быть неброскими – их негоже выпячивать ни в слове, ни в камне.
Рассказы отца рушили представление Ицика о строгом и печальном однообразии еврейских кладбищ, о каменной справедливости, поровну разделенной на всех.
– Нет справедливости, – кипятился сапожник Довид. – Ни на кладбище, ни на рынке. Если надгробия одинаковые, то ряды разные. Если же ряды одинаковые, то купленные участки разные. Каждый, Ицикл, выбирает ботинок по ноге и по карману. И так испокон веков разные пеленки, разные могилы.
Малкин в первую очередь подошел к могиле Э Скромный, серого гранита, памятник приютился под старыми соснами. Соорудил его клиент Ицхака
– скульптор Мажуйка, живший с ним по соседству. Однажды Мажуйка остановил Малкина у дома и спросил:
– Можешь ты мне сшить летний костюм?
– Еще могу, – ответил Ицхак.
– Ты мне материал плюс работа, плюс гранит, а я твоей жене памятник…
Против всех ожиданий памятник получился замечательный.
Поэт Ешуа Кацман, вернувшийся за полгода до смерти Эстер лагеря, вызвался написать небольшой текст на идиш.
– Когда тебя десять лет не печатают на бумаге, то и на камне приятно увидеть свои строки.
Стихи состояли одного куплета. В них говорилось о том, какие преследования и гонения выпали на долю матери-еврейки. Кончались же они тем, что все любящие и страдающие заслуживают за свои муки бессмертия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56