ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

они, мол, головорезы, руки у них в еврейской крови. За всех Ицхак ручаться не будет. Наверное, и этот сухопарый в пенсне не святой. Ведь вернуть себе родину, без немцев и без русских и, может, без таких евреев, как Лейбе Хазин, и не пролить крови невозможно.
– Я провожу вас… выведу на опушку. Оттуда до местечка полверсты, не больше, – сказал Юозас и повернулся к бородачу: – Сокол! Пойдешь со мной.
– Могу и один, господин кома
– Вдвоем веселей, – деланно улыбнулся оф Видно, не доверяет, усек Малкин, который до первого ранения какое-то время был разведчиком. Бородач и у него не вызывал доверия. Выведет на опушку и еще разрядит в них обойму. И никто их не хватится, никто слезы не обронит. Мертвые евреи никого не удивляли, удивлялись только живым.
Как только они двинулись обратно, деревья расступились, их смертельное кольцо разжалось, распалось на звенья. Каждый дуб и каждая сосна напоминали буланую или пегую лошадь, уносящую их от этих лесных солдат; от отвоеванного клочка их родины, который они, живя в своих норах и берлогах, делят с волками и дикими кабанами, а не с детьми и женами; от этих начиненных порохом красот обратно в город, к преданному «Зингеру», к вымощенным или заасфальтированным улицам, к освещенным окнам, к очередям за хлебом, к бдительному Лейбу Хазину, фотографирующему сейчас уже не трупы, а мысли и намерения. И никуда больше не ездить, ничего лишнего не помнить. Подальше, подальше от тех, кто участвует в этих кровавых сшибках, это не занятие для портных, это вообще не дело евреев.
Чаща стала редеть, и в проем между деревьями, застывшими, как табун, хлынул свет. Его было так много, как в детстве, как на Рош Хашана, когда он, Ицхак, вместе со своими братьями Айзиком и Гилелем под предводительством бабушки ходил на реку, на Вилию, топить свои грехи.
– Бабушка, – жаловался Ицхак. – Ты же знаешь, никаких грехов у меня нет.
– Ладно, ладно. Топи чужие… Мои, деда-безбожника, отца Довида, – он тайком по субботам курит… Чем больше потопишь, тем Бог к тебе милостивей будет. И ты получишь от него благословляющую подпись не на год, а на целый век!
Бабушка, Вилия, братья Айзик и Гилель, сладкие, детские грехи, уклейками уплывшие вн по течению в Неман, заслонили опушку, на которую они наконец вышли.
Вну струился Невежис, в котором, как в Вилии, как в каждой литовской реке, нерестились невинные грехи тех, для кого слово бабушки было словом Бога…
– Знаете ли вы, кого покрываете?
– Никого я не покрываю.
– Солдат Красной Армии Ицхак Малкин, еврей, потерявший в войну всех своих блких, в роли заступника убийц! Что полагается за такое укрывательство, надеюсь, вам вестно. Не пугаю – я не судья, а обыкновенный следователь. Только предупреждаю! Если кого-то и хотел бы видеть за решеткой, то, поверьте, не лиц вашей национальности. Может, только мы, русские, пострадали больше. В численном отношении, но не в пропорциональном. Ответьте мне на вопрос, зачем вы ездили в Паэжэряйское лесничество и с кем там встречались, и мы, как говорят в Одессе, разойдемся, словно в море корабли. Я приду к вам на Троцкую, в ателье, вы сошьете мне новый костюм, и я буду похваляться им повсюду. Ведь жнь у нас кочевая: сегодня Литва, завтра Украина, послезавтра Эстония.
– Я уже вам сказал: ездили к человеку, который спас мою жену. Но его не застали дома. А что до встреч, то ни с кем, кроме мужика, подбросившего нас до развилки, не встречались.
– Негусто… Столько вас били, а одно вас никому еще выбить не удалось – вашу способность ускользать от ответа. Вы народ вопросов.
– Пока вы спрашиваете больше.
– Спрашивать – мое ремесло, а не национальная черта. Могли же вы с кем-то случайно встретиться. Случайности правят миром. Вглядитесь хорошенько в эту фотографию. Узнаете его?
– Нет.
– Правая рука Гайдиса. Кличка «Филин». В миру Юозас Шерис, бывший органист. Особая примета: носит пенсне.
– Молодой…
– Молодой, да ранний. На прошлой неделе его люди напали на волостной центр и вырезали семью парторга – двух стариков родителей, детей-блнецов и жену.
В зимние вечера, когда на заметенных снегом улицах замирало движение и никого нельзя было выманить в гости, Ицхак принимался воскрешать и высаживать то, что, казалось, было выкорчевано навсегда и не доставляло никакой радости. Ну какую радость могут доставить бородачи с обрезами в руках или хитрый, поднаторевший в допросах майор госбезопасности; неприступное, как дот, и неумолимое, как рок, здание на проспекте Сталина, которое, хоть и возвышалось в самом центре Вильнюса, своими подвалами-норами, своими кабинетами-берлогами, своими шторами, плющом свисавшими со стен и окон, напоминало ту непроходимую чащу с ее буреломом – только в чаще ломало деревья, а тут – людей.
Долгую городскую зиму вместе с Ицхаком коротали безымянный мужичонка, понукавший свою покорную лошадь, бородач с обрезом, ощупывавший штаны Малкина и запускавший свои волосатые руки к нему за пазуху; майор Миров или Киров, не перестававший стращать его геенной огненной и превозносить предательство как высочайшую добродетель; хромоногий Лейба Хазин, закутанный в вывязанный женой – заботливой Леей Стависской – шарф и сновавший с доносами по городу, как со свежими пончиками.
Под вечер приходила Эстер и всех разгоняла:
– Пшли вон отсюда! Пшли вон!
И в открытую дверь на мороз вылетали превращающиеся на глазах в пар собеседники Ицхака – следователи с разными погонами и манерами, доносчики, смертные лошади и многомудрые деревья. Пар застывал в студеном воздухе, и все пережитое Малкиным, кружась снежной каруселью, проникало через щели в оконных рамах и возвращалось к нему снова и снова.
Зимней порой Ицхаку казалось, что он сам и вся жнь человеческая не более, чем пар, клубящийся о рта в стужу. Выдохнул – и исчез. Единственное, чего он не мог понять: почему же между выдохом и исчезновением такое расстояние? Он тихо покрякивал, укоряя себя за то, что еще выдыхает в пустоту то ли пар, ставший жнью, то ли жнь, ставшую паром.
Мысли нуряли его. Он немогал от их обилия, от их повторяемости. Когда делалось совсем невмоготу, Малкин подходил к «Зингеру», опускался на обшитый еще Эстер стульчик, нажимал на педаль и принимался вхолостую строчить. Так он мог строчить часами, пока усталость и сон не смаривали его. Звук работающей машинки на время примирял Малкина со старостью, с одиночеством; пораженные ревматмом ноги обретали прежнюю упругость и подвижность; нуренные глаукомой глаза впивались в головку «Зингера», как в шпиль собора Парижской Богоматери; и с каждым нажатием педали он, бесстыдно молодея, облекал себя в силу, в страсть, в соблазны.
Игла обезумевшего во мраке «Зингера» перешивала всю его судьбу, прострачивала не пустоту, не воздух тесной коммунальной квартиры, а как бы пролагала стежку для всех заблудившихся на свете, для всех потерявших друг друга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56