ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ну-ну! — почти прикрикнул на него Супрунов. — Молчи!
— Я и молчу! — хитро подмигнул ему Любкин. — Я вот как молчу: ни слова. Обвинительные заключения подписываю, на тройке их докладываю, сколько надо человек уничтожить, всех уничтожаю, а… молчу. Но только ты не сомневайся: если нашей коммунистической партии завтра прикажут выкинуть из мавзолея труп Ленина, проклясть Карла Маркса и заплевать коммунизм, так она и выкинет, и проклянет, и заплюет. И не потому, что послушается, а потому, что будет думать, будто это она сама так хочет.
— Правильно! — припечатал Супрунов. — А после того, как мы нашу ежовскую кампанию проведем, так она и еще больше подчинится, совсем подчинится, до конца. Но… кому? Кому подчинится?
Любкин опять посмотрел на него: глубоко, с силой. Посмотрел, чтобы найти ответ в самом Супрунове. И, вероятно, нашел: тот же ответ, что был в нем самом.
— Кому? Большевизму. Вот он-то и подчиняет себе все: и партию, и людей, и жизнь.
Супрунов опять встал с кресла: не любил долго сидеть.
— Это ты — правильно. Большевизм! — очень ровно сказал он. — Только большевизм. Один только большевизм. Что же еще?
— Больше ничего. Не коммунизм же.
— Э! — презрительно отмахнулся Супрунов. — Это — для дурачков.
— Только для дурачков, — очень спокойно и уверенно повторил за ним Любкин. — Ты… Я вот тоже так понимаю.
Супрунов несколько раз прошелся по кабинету. Остановился и усмехнулся.
— Ты, когда мальчишкой был, любил лошадьми править? — неожиданно, без связи с предыдущим, спросил он.
— А как же!…
— То-то! Вожжи в руках — великое дело. В них все. Вожжи! И вот я сейчас тоже держу вожжи в руках. А на этих вожжах тысячи человеческих жизней. А поэтому я не просто человек, Павел Степанович Супрунов, а я — сила. Разве ж не сила? Тысячи жизней на вожжах в моих руках. Сила! А коли сила, значит, я — выше, потому что сильный всегда выше.
— М-да-а! — неопределенно протянул Любкин, хорошо поняв его, но в чем-то с ним не соглашаясь. — Вожжи… Вожжи, конечно, сейчас в твоих руках, а на их конце, конечно, тысячи человеческих жизней. Это ты правильно. Но…
Он посмотрел на Супрунова и усмехнулся ему прямо в глаза:
— В твоих руках вожжи? Выше ты? Ну, и ладно! Но только вот: вожжи-то… настоящее ли это? И вытянулся так, что захрустели кости.
— Ну, довольно языком чесать. Даешь работать.
Глава VIII
«Бабу» Любкина звали Еленой Дмитриевной Кудрявцевой. До того, как сойтись с Любкиным, она работала в средней школе № 17 и преподавала русский язык. Товарищи по работе, особенно учительницы, не любили ее и про себя называли ее «донной Стервозой». Возможно, что это было несправедливо, потому что она не делала ничего скверного, и никто не мог уличить ее в предосудительном поступке. Но веселый и беспутный учитель физики уверял:
— Явной стервозности в ней нет, но стервозность находится в ней в скрытом состоянии. Скрытая теплота плавления, так сказать!
Была она чрезвычайно красива — редкостной красотой чистоты, нежности и невинности. Но вместе с тем, где-то далеко, в глубине ее глаз и в уголках рта, таилось злобное, хитрое и порочное. И не только в ее взгляде, но и в ее движениях могло чувствоваться что-то змеиное, готовое и к хищному прыжку, и к злобному укусу, и к трусливому бегству, проворному и извивающемуся.
По ее словам, она была замужем, но с мужем развелась и жила одна, не имея никого родных. О ее частной жизни никто не знал, потому что она держала себя очень замкнуто, ни к кому в гости не ходила и к себе не приглашала.
Как она познакомилась с Любкиным и как она сошлась с ним, тоже не знал никто. Сойдясь с ним, она объявила, что работу в школе бросит. Любкин выслушал ее решение совершенно безразлично и спорить не стал.
— Как хочешь.
Но тут же поймал какую-то мысль и поднял брови.
— Пока я тут, тебе, конечно, школа совсем не нужна, но… Меня ведь перевести отсюда могут. Что тогда будешь делать? На что станешь жить? Без работы нельзя.
— Ты такой заботливый? — насмешливо спросила она.
— Заботливый — не заботливый… Я ведь здесь не надолго.
— Да, ты говорил. Тебя в Румынию назначат?
— Когда я это говорил? Я такого не говорил.
— Давно уж. Не помню. Еще до того, как…
— Разве? — немного нахмурился Любкин. — Пьян я был, что ли?
— Может быть, и пьян, не помню! — притворно равнодушно отвернулась Елена Дмитриевна. — А если, — переменила она тон, — если тебя в самом деле в Румынию назначат, так меня с собой не возьмешь?
Любкин немного презрительно усмехнулся.
— Мне с тяжелым багажом невозможно.
— А я — тяжелая?
— Для моего дела всякая лишняя тяжесть тяжела.
Она посмотрела как-то особенно: или что-то проверила, или чему-то усмехнулась.
Любкин устроил ей небольшую отдельную квартиру (две комнаты) и, пользуясь некоторыми льготными возможностями, помог ей одеться понаряднее, но совсем уж не так «по-парижски», как о том говорили в управлении. Она любила духи и сама составляла какую-то смесь из незатейливых советских флаконов. Когда же Любкин однажды привез ей французских духов, она сказала:
— Я ими душиться не буду.
— Чего так? — безвкусно заинтересовался Любкин. — Нехороши, что ли?
— Нет, хороши. Очень даже хороши. Поэтому-то я ими и не буду душиться, что они хороши.
— Как так?
— Не понимаешь? Если парни в избе-читальне поют частушки, так им нельзя аккомпанировать на скрипке Страдивариуса.
— На чем же? — совсем не понял Любкин.
— На гармошке!
Он не знал, что в школе ее называли «донной Стервозой», но когда он смотрел на нее или думал о ней, он неизменно говорил себе то же самое и тем же словом: «Ба-альшая стерва!» Но если бы его спросили, почему он называет ее «стервой», он объяснить не смог бы: очевидно, это только чувствовалось. И, ничего не стесняясь, ни к чему не относясь бережно, он прямо говорил ей, что считает ее «стервой». Когда он в первый раз сказал ей об этом, она не обиделась и даже не изумилась, а на минутку задумалась, словно проверила в себе что-то.
— Да! — очень спокойно согласилась она. — Ты прав: я — стерва.
Он считал ее умной, а потому был уверен в том, что она ему изменять не станет: «Свой-то расчет, поди, без ошибки понимает!» Он, конечно, ничуть не сомневался в том, что она сошлась с ним только «из расчета», и, конечно, ничуть не заблуждался в ней. Она ему нравилась красивым телом, «ангельским лицом», которое лгало своей светлой чистотой и чуть ли не похабно разворачивалось в откровенном бесстыдстве. Она возбуждала его так, как не возбуждала раньше ни одна женщина, и он не понимал себя.
— Что оно такое в тебе? — спрашивал он. — Пьянишь ты здорово!
Она кривила рот в циничном рисунке и отвечала с превосходством покорившей самки:
— Я — raffinee!
Он не понимал этого слова, но объяснений не спрашивал.
Между ними («Раз и навсегда!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99