ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Кисунечка моя, — обнял он ее. — Не плачь, не надо. Все будет хорошо.
— Обещай мне, — подняла она на него мокрые, с потекшей тушью, глаза. — Обещай мне, что будешь себя беречь очень-очень, ладно?
— Обещаю, — чмокнул он ее в щеку, — тысячу раз обещаю.
— Честно?
— Честно.
— Честно-честно?
— Честнее не бывает.
Обнявшись, они медленно пошли дальше.
— Что тебе напоминает вечерний город? — вдруг спросил он через несколько минут.
— Телевизор, когда закончилась программа, — усмехнулась она.
— Интересно, — покивал он. — Необычный образ.
— А тебе?
— Мне? А вот ты послушай. Так, знаешь ли, пришла пара-тройка строчек сегодня в голову…
— Давай, — крепче прижалась к нему она.
— Ну, тогда слушай:
На струнах неба пальцы пустоты
Играют тихо, умиротворенно,
И город — словно маленький ребенок
В момент, когда разводятся мосты.
Он разодрал коленки площадей
Об острые осколки магистралей…
Ну, и так далее.
— А дальше?
— Честно говоря, не помню. Да и какая разница, главное, что образ есть. Такой вот инфантильный образ. Такой же инфантильный, как я.
— Каждый из нас в чем-то инфантилен — кто чувствами, кто рассудком, кто физиологией. А образ красивый, — сказала она задумчиво. — Ты очень романтичный человек.
— Скорее я болезненно, патологически сентиментален, — скорчил гримасу он.
— Знаешь, — сказал он, когда они уже стояли у ее дома, — этот дождь — как слезы.
— Слезы?
— Да. Город плачет по мне, Ленка, плачет вместе с тобой.
Часть 1. ПРОДСЛУЖБА
Глава 1
В полку гостило лето. Странное, суматошное, оно выгорело под низким, как потолок танковой башни, небом, словно солдатская хэбэшка, и провоняло кипящим машинным маслом. Лето ни в чем не знало меры — ни в многочисленных учениях, ни в печном жаре рехнувшегося солнца — и даже тепло свое делило между удушающе-горячими днями, подыхающими на раскаленной сковородке плаца, и дрожащими от холода ночами совершенно бестолково. Пыльные потные вояки в парках и на полигонах напоминали формой и содержанием обгоревшие в «буржуйке» поленья, и лениво возились в каждодневной грязи, как разомлевшие на жаре мухи. А у мух наступил очередной демографический взрыв, и они черной жужжащей массой заполнили казармы и склады, и солдаты в столовой пожирали мушиного мяса гораздо больше, чем любого другого. В полку гостило лето. Гостило по ошибке. Просто споткнулось о забор части и неловко плюхнулось в середину жирной горячечно-жаркой тушей. И все, кто оказался в это время внутри, были обречены долгие-долгие недели ползать под давящим бременем его присутствия.
«…И ведь всегда можно заранее предугадать, какую реакцию окружающих вызовут те или иные твои слова и действия. Существуют определенные стереотипы поведения для любой из категорий солдат. Хочешь высоко котироваться — придерживайся нужных для этого правил. И все дела. Казалось бы, все очень просто. Любой человек может стать кем угодно — от папы римского до какого-нибудь нищего с паперти, — главное, в совершенстве представлять себе, какой стереотип поведения тебе нужен. Вообще-то, люди — редкие придурки. Считается, что главный орган чувств — глаза. Ан нет: если один и тот же человек в разных ситуациях будет придерживаться разных стереотипов поведения, одни будут принимать его за простого советского инженера, другие — за водителя троллейбуса Симферополь-Ялта, а третьи — черт его знает! — за космонавта Комарова, что ли. Но в самый ответственный момент оказывается, что не так это все просто, нет, что-то не пускает, что-то мешает, какое-то свое „я“, цельное и однопрофильное, олицетворенное гордое несовершенство со всеми своими комплексами, эмоциями и слабостями, и, наверное, никогда от этого не избавиться. По крайней мере, в нынешней жизни. Разве только раздобудешь где-нибудь средство Макропулоса, чтобы, возрождаясь снова и снова, сделаться мудрее…»
Щуплый дух с бледным веснушчатым лицом торопливо строчил период за периодом где-то в середине своей общей тетради. Он почти не делал пауз для того, чтобы обдумать следующий абзац. Мысли лились из него на бумагу легко и свободно: так же легко и свободно, как ты «выстреливаешь» в перебранке что-нибудь такое, что часто до этого бормотал себе под нос только в каком-нибудь укромном уголке.
В коридоре за дверью послышался едва уловимый — на грани человеческого восприятия — шорох. Рука писавшего замерла. Его глаза поднялись от тетради и, расширившись от страха, уставились на дверь. В следующий миг он бесшумно метнулся к выключателю, погасил свет и замер, прислушиваясь. Через несколько минут гробовой тишины он немного расслабился, снова включил свет и вернулся за стол. Тонкие, давно не мытые пальцы с грязными ногтями обхватили шариковую ручку с обгрызенным колпачком, замерли на мгновение над бумагой и торопливо вывели с новой строки:
«Здесь царит страх. Мы пьем его, мы мочимся им, мы купаемся в нем, как саламандры в огне. Здесь все чего-то боятся. Не опасаются, не допускают вероятность чего-то неприятного, а боятся до дрожи в коленках. До — как писал Джойс — жима в яйцах…»
Он почесал ручкой переносицу, поморщился и продолжил:
«Сартр был бы в полнейшем восторге: у нас здесь абсолютный, тотальный экзистенциализм — каждый может сделать с каждым все, что ему заблагорассудится. Правда, потом и с ним следующий „каждый“ тоже может сделать все что угодно. Но человек с мало-мальскими мозгами неизбежно проигрывает противоборство с каким-нибудь армейским стюпидом, и прежде всего из-за того, что тот начисто лишен воображения, а следовательно, никогда не задумывается о последствиях своих действий».
Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» ["Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120