— Здравствуй.
— Здравствуй, — говорю и сажусь рядом на прогретые солнцем камни, выпавшие из стен мертвого города, обхватываю руками колени, — но нет, не научиться мне сидеть с таким живописным удобством на собственных пятках...
Мы сидим молча, припоминая слова, и смотрим под солнце. Серо-зеленая, точно шитая бисером, ящерица, выбежав из-под камня, вдруг замирает у его ног, таких же черных и сизых, как сама земля. Мне видно, как часто-часто дышит ее светло-синеватое скользкое горло.
Мне хорошо, как бьвало хорошо только в дальнем детстве, когда заберешься тишком в высокую, зыбко ходящую рожь. Высоко в небе пел и купался жаворонок, и по высоким, коленчатым нежно-зеленым былинкам цепко ползали божьи коровки. От земли пахло сыростью и чем-то волнующим, близким и теплым, хотелось прижаться к родной теплой земле.
— Война — нет карошо! — говорит турок, покачивая черной высокой головой. — Рус— кардаш — турк— кардаш. Инглиш — нет карошо.
Сидим долго. Солнце, стоящее над нами, прозрачно печет. Тени коротки и лиловы. В глазах от яр кого света рябит, и если зажмуриться — видится, как в малиновом поле серебряные быстро катятся шарики.
И, как бывает со мной всегда, когда я нахожу в простом человеке то, что мне всего дороже, — большое, легкое наполняет меня чувство, и, не желая себя сдерживать, я беру его большую, теплую от солнца руку, пожимаю крепко.
Когда ухожу в город, он долго провожает меня глазами, оставаясь по-прежнему неподвижным, точно темный и древний камень среди камней. Оставшись один, проходя дорогой, по которой вдруг, поднимая сор и пыль, волчком проносится быстрый вихрь, я мысленно говорю себе самые простые слова:
«Хорошо жить. Хорошо быть на земле своим и счастливым.»
И опять я иду в город, так чем-то похожий на огромное древнее кладбище. С ребячьим любопытством заглядываю в узкие зарешеченные окна усыпальниц, где громко воркуют голуби, а в зеленоватой, прохладной, пахучей полутьме глаз улавливает очертания каменной гробницы, мраморный столб с чалмою. Солнце, проникнув в гущу листвы, дымящимися стрелами пронизывает полутьму.
Оторвавшись, иду дальше длинной широкой улицей, по которой, звеня и громыхая, крутя пыль, пробегает трамвайчик. Захожу в маленькую кофейню. Молодой красивый турок, в феске и белом халате, в туфлях, надетых поверх зеленых чулок, приветливо улыбается. Необыкновенно вкусным кажется кофе, поданный в крошечной чашечке.
Чувствуя сладкую усталость, опять выхожу на волю, под горячее солнце.
На просторном дворе белой, залитой солнцем мечети пустынно. Устилающий землю камень сер и горяч. Каменные водоемы фонтанов горячи и сухи.
Уставшие глаза отдыхают в прохладной полутьме мечети, выложенной синей холодной майоликой. Улетающие вверх колонны кажутся легкими. Свет проходит сверху, озаряя середину мечети, в тени оставляя высокие стены. Белый голубь с громким хлопаньем Проносится над головою...
Вхожу в высокую приоткрытую дверь, неся в руках обувь и осторожно ступая босыми ногами на скользкие чистые циновки, и тотчас глубокая прохладная тишина отрезает меня от мира.
В мечети пустынно. Упади капля — и ее стук тотчас подхватит, отразит насторожившаяся тишина. Тихо прохожу, держась синей тени. Под большою колонною, лицом к стене, неподвижно спит человек. Колени его подобраны к животу, в них зажата рука. другая рука — под головой. Трогательно, по-детски, лежат его плоские, с сухими выступающими мослаками, ступни. Темное тело просвечивает в дырах изношенной куртки. Мне виден его затылок, часть тонкой шеи.
— Свой! — улыбаюсь я, проходя.
И, отойдя, так же как он, я опускаюсь на пахнущую завядшими цветами циновку, кладу в головах пыльные ботинки. Как приятно, чувствуя холодок пола, Протянуть ноги, заснуть, все время слушая, как высоко наверху звенят крылья голубей.
Будит меня журчание, подобное журчанию отдаленного ручья. Поднимаюсь, чувствуя в теле легкий озноб. Привыкшие к полутьме глаза теперь отчетливо видят глубокую голубоватую внутренность древней мечети. Поднимаюсь и обхожу ее еще раз, у одной из колонн, в столбе золотого дыма, неподвижно сидит дервиш-монах. Большая, тяжелая книга лежит на коленях.
Улица ослепляет светом, оглушает криком осла, несущего высокие корзины, с верхом полные арбузами. Тень, скользящая передо мною, указывает мне путь.
Иду не торопясь, задерживая каждый шаг. Спускаюсь тихими улицами, кладбищенски прикрытыми неподвижной зеленью платанов и шелковиц. Сбегаю по обсохшему руслу ручья вниз, в заПутаннейший лабиринт тесных улиц, составляющих предместье Чарши — Великого Базара.
Я узнаю его по запаху аниса и ладана, по бесчисленным тесным лавчонкам, набитым ремесленным людом. Точильщики по кости и янтарю, кузнецы, катальщики меди, башмачники, гладильщики фесок, столяры, ножовщики, трепальщики пуха, взлетающего под тетивой лука белейшей пеной... Тесные закутки, гроздья разноцветных туфель, кожа, пахучая стружка, чад горнов, ослиный помет на вытертых камнях улиц. Позади большой сиво-черной мечети, под большим серым платаном, сидят писцы бумаг и прошений — долго стою над одним. У него длинная борода, седые брови, большие очки на горбатом носу. Он обмакивает перо в пузырек, висящий у него на груди, и быстро пишет справа налево, и знаки бегут по бумаге, как черные муравьи. Ремесленный городок сменяют тихие, безлюдные ряды складов и каменных амбаров. Там, где кончаются склады, на небольшой площади, над каменным водоемом бьет фонтан, в глухой стене темнеют ворота.
Это один из многих входов Чарши.
Как в подземелье, вхожу под его нависшие своды, и тотчас меня принимает прохладная, пахучая полутьма. Сколько ни бывай здесь — запомнить невозможно всех бесчисленных коридоров, арок и узких проходов, скудно освещенных сквозь верхние окна. И опять я долго брожу по его тесным пахучим переходам. Старые турки, с серебряной щетиной на впалых щеках, неподвижно сидят в своих похожих на опрокинутые сундуки лавочках и не спеша посасывают из шарообразных мундштуков холодный дым наргиле. Но пустынно, одиноко звучат шаги под сводами коридоров, где, как на колокольне, подувает пахнущий нежилым сквозняк. Когда-то я любил бывать в большой и широкой зале, подпертой колоннами, освещенной тускло. На каменном полу, на прилавках, на широких полках грудами лежало новое и старинное оружие. Можно было целый день копаться в пистолетах, украшенных золотом и перламутром, дамасских кинжалах и саблях, изогнутых лунообразно, в тяжелых принадлежностях древних доспехов. . . Хозяин-турок в свежевыглаженной феске неподвижно сидел за конторкой. Его пальцы перебирали костяшки перламутровых четок. И так величествен был его жест, которым он отвечал иностранцу, задумавшему торговаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Здравствуй, — говорю и сажусь рядом на прогретые солнцем камни, выпавшие из стен мертвого города, обхватываю руками колени, — но нет, не научиться мне сидеть с таким живописным удобством на собственных пятках...
Мы сидим молча, припоминая слова, и смотрим под солнце. Серо-зеленая, точно шитая бисером, ящерица, выбежав из-под камня, вдруг замирает у его ног, таких же черных и сизых, как сама земля. Мне видно, как часто-часто дышит ее светло-синеватое скользкое горло.
Мне хорошо, как бьвало хорошо только в дальнем детстве, когда заберешься тишком в высокую, зыбко ходящую рожь. Высоко в небе пел и купался жаворонок, и по высоким, коленчатым нежно-зеленым былинкам цепко ползали божьи коровки. От земли пахло сыростью и чем-то волнующим, близким и теплым, хотелось прижаться к родной теплой земле.
— Война — нет карошо! — говорит турок, покачивая черной высокой головой. — Рус— кардаш — турк— кардаш. Инглиш — нет карошо.
Сидим долго. Солнце, стоящее над нами, прозрачно печет. Тени коротки и лиловы. В глазах от яр кого света рябит, и если зажмуриться — видится, как в малиновом поле серебряные быстро катятся шарики.
И, как бывает со мной всегда, когда я нахожу в простом человеке то, что мне всего дороже, — большое, легкое наполняет меня чувство, и, не желая себя сдерживать, я беру его большую, теплую от солнца руку, пожимаю крепко.
Когда ухожу в город, он долго провожает меня глазами, оставаясь по-прежнему неподвижным, точно темный и древний камень среди камней. Оставшись один, проходя дорогой, по которой вдруг, поднимая сор и пыль, волчком проносится быстрый вихрь, я мысленно говорю себе самые простые слова:
«Хорошо жить. Хорошо быть на земле своим и счастливым.»
И опять я иду в город, так чем-то похожий на огромное древнее кладбище. С ребячьим любопытством заглядываю в узкие зарешеченные окна усыпальниц, где громко воркуют голуби, а в зеленоватой, прохладной, пахучей полутьме глаз улавливает очертания каменной гробницы, мраморный столб с чалмою. Солнце, проникнув в гущу листвы, дымящимися стрелами пронизывает полутьму.
Оторвавшись, иду дальше длинной широкой улицей, по которой, звеня и громыхая, крутя пыль, пробегает трамвайчик. Захожу в маленькую кофейню. Молодой красивый турок, в феске и белом халате, в туфлях, надетых поверх зеленых чулок, приветливо улыбается. Необыкновенно вкусным кажется кофе, поданный в крошечной чашечке.
Чувствуя сладкую усталость, опять выхожу на волю, под горячее солнце.
На просторном дворе белой, залитой солнцем мечети пустынно. Устилающий землю камень сер и горяч. Каменные водоемы фонтанов горячи и сухи.
Уставшие глаза отдыхают в прохладной полутьме мечети, выложенной синей холодной майоликой. Улетающие вверх колонны кажутся легкими. Свет проходит сверху, озаряя середину мечети, в тени оставляя высокие стены. Белый голубь с громким хлопаньем Проносится над головою...
Вхожу в высокую приоткрытую дверь, неся в руках обувь и осторожно ступая босыми ногами на скользкие чистые циновки, и тотчас глубокая прохладная тишина отрезает меня от мира.
В мечети пустынно. Упади капля — и ее стук тотчас подхватит, отразит насторожившаяся тишина. Тихо прохожу, держась синей тени. Под большою колонною, лицом к стене, неподвижно спит человек. Колени его подобраны к животу, в них зажата рука. другая рука — под головой. Трогательно, по-детски, лежат его плоские, с сухими выступающими мослаками, ступни. Темное тело просвечивает в дырах изношенной куртки. Мне виден его затылок, часть тонкой шеи.
— Свой! — улыбаюсь я, проходя.
И, отойдя, так же как он, я опускаюсь на пахнущую завядшими цветами циновку, кладу в головах пыльные ботинки. Как приятно, чувствуя холодок пола, Протянуть ноги, заснуть, все время слушая, как высоко наверху звенят крылья голубей.
Будит меня журчание, подобное журчанию отдаленного ручья. Поднимаюсь, чувствуя в теле легкий озноб. Привыкшие к полутьме глаза теперь отчетливо видят глубокую голубоватую внутренность древней мечети. Поднимаюсь и обхожу ее еще раз, у одной из колонн, в столбе золотого дыма, неподвижно сидит дервиш-монах. Большая, тяжелая книга лежит на коленях.
Улица ослепляет светом, оглушает криком осла, несущего высокие корзины, с верхом полные арбузами. Тень, скользящая передо мною, указывает мне путь.
Иду не торопясь, задерживая каждый шаг. Спускаюсь тихими улицами, кладбищенски прикрытыми неподвижной зеленью платанов и шелковиц. Сбегаю по обсохшему руслу ручья вниз, в заПутаннейший лабиринт тесных улиц, составляющих предместье Чарши — Великого Базара.
Я узнаю его по запаху аниса и ладана, по бесчисленным тесным лавчонкам, набитым ремесленным людом. Точильщики по кости и янтарю, кузнецы, катальщики меди, башмачники, гладильщики фесок, столяры, ножовщики, трепальщики пуха, взлетающего под тетивой лука белейшей пеной... Тесные закутки, гроздья разноцветных туфель, кожа, пахучая стружка, чад горнов, ослиный помет на вытертых камнях улиц. Позади большой сиво-черной мечети, под большим серым платаном, сидят писцы бумаг и прошений — долго стою над одним. У него длинная борода, седые брови, большие очки на горбатом носу. Он обмакивает перо в пузырек, висящий у него на груди, и быстро пишет справа налево, и знаки бегут по бумаге, как черные муравьи. Ремесленный городок сменяют тихие, безлюдные ряды складов и каменных амбаров. Там, где кончаются склады, на небольшой площади, над каменным водоемом бьет фонтан, в глухой стене темнеют ворота.
Это один из многих входов Чарши.
Как в подземелье, вхожу под его нависшие своды, и тотчас меня принимает прохладная, пахучая полутьма. Сколько ни бывай здесь — запомнить невозможно всех бесчисленных коридоров, арок и узких проходов, скудно освещенных сквозь верхние окна. И опять я долго брожу по его тесным пахучим переходам. Старые турки, с серебряной щетиной на впалых щеках, неподвижно сидят в своих похожих на опрокинутые сундуки лавочках и не спеша посасывают из шарообразных мундштуков холодный дым наргиле. Но пустынно, одиноко звучат шаги под сводами коридоров, где, как на колокольне, подувает пахнущий нежилым сквозняк. Когда-то я любил бывать в большой и широкой зале, подпертой колоннами, освещенной тускло. На каменном полу, на прилавках, на широких полках грудами лежало новое и старинное оружие. Можно было целый день копаться в пистолетах, украшенных золотом и перламутром, дамасских кинжалах и саблях, изогнутых лунообразно, в тяжелых принадлежностях древних доспехов. . . Хозяин-турок в свежевыглаженной феске неподвижно сидел за конторкой. Его пальцы перебирали костяшки перламутровых четок. И так величествен был его жест, которым он отвечал иностранцу, задумавшему торговаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37