Она вошла просто, ничуть не стесняясь, приветливо улыбнулась, присела на скамью и, подняв локти, поправила волосы. И по какому-то неуловимому признаку почувствовали матросы, что баба — бой, что за таких-то и сохнут хлопцы. И все дни, пока стоял пароход в порту, она приходила, со всеми была ласкова и проста, для каждого у нее находилось словечко. «Этакое Соколову счастье!»—говорить в глаза не говорили, а уж думали непременно.
В порту пароход стоял неделю: выгружали уголь. И всю неделю море было тихое, иззелена-голубое, высокое простиралось над морем небо. И оттого, что было море просторно и тихо, что пахло от берегов кипарисом и цветущей акацией, люди были веселы, приветливы и просты.
Накануне отхода Соколов стоял в каюте перед капитаном, коренастым бритым человеком, видавшим на своем веку всяческие виды. Капитан набивал над столом трубку, и под расстегнутой ночной рубашкой была видна голая грудь.
— Что скажешь? — строго спрашивал капитан, искоса поглядывая на кочегара.
— Александр Федорович,—говорил Соколов, застенчиво смотря на капитанские руки, разминавшие на столе табак, — разрешите взять на пароход женщину, на один рейс.
Капитан взглянул еще раз, чуть-чуть — уголками губ — улыбнулся:
— Бабу берешь? добру не быть.
— Разрешите, Александр Федорович.
— Если команда разрешает — бери.
Тот день они семейно устраивались на баке. Она сама раскинула положок, разостлала широкое одеяло. Утром на другой день уходили в море. Дул с моря ветер, кликали и кружились за кормою чайки. Белая нарядная шлюпка прошла под самой кормою, и кто-то в голубом помахал из нее платочком.
Женщина впервые плыла в море. Она стояла на баке, опершись на поручни, глядела в голубой простор, и на свету нежно розовели ее маленькие уши. По баку взад-вперед пробегали матросы, торопливо укладывали мокрые пеньковые концы, расстилали над палубой тент, а она смотрела на них ласковыми, ободряющими глазами, и каждому это было приятно. Все утро Соколов был на вахте, работал в кочегарке. В полдень он вышел, черный от угля, облитый потом, с блестевшими на лице глазами. И она встретила его улыбкой, раскрасневшаяся, возбужденная путешествием и морем. И опять, на них глядя, думали про себя матросы: «Этакое Соколову счастье!»
Вечером на другой день пароход подходил к Босфору. Его долго держали в карантине, в Каваках. На закате Босфор полыхал золотом, неподвижные лежали берега, и медленно по золотому плыли меж берегов черные фелюги с косыми смолеными парусами, а над самою водою неугомонно пролетали стайки маленьких морских птиц — драгоманов. Утром весь экипаж съезжал на берег мыться в карантинной бане, где черный, с усиками, доктор француз иглою колол руки матросам и длиннорукие бойкие люди в серых обмотках, дочерна обожженные солнцем, вынимали из дезинфектора смятое, связанное в узелки матросское платье.
В полдень опять тихо шли по Босфору, и мимо текли берега: правый—зеленый и гористый, весь в маленьких домиках, ступени которых иногда купались в море; левый — желтый и дикий, сурово закрывавший сухие азиатские пространства. две башни, одна над другою, открывали поворот к городу. И пароход шел, следуя извивам пролива; по-домашнему ходил по мостику капитан, спокойно стоял над штурвалом черный высокий рулевой. Сутки пароход стоял на рейде, у белой башни Лаванда, о которую разбивались бегучие струи, а рядом мертво дремал греческий грузовой пароход, рябой от ржавчины в краски; шибко пробегал, пыхая дымом, портовый катер. Впереди открывалось Мраморное море, туманно-голубое, с белыми жилками гиены, и, как под вуалью, зыбились Принцевы острова. Город лежал на желтых скатах, в зыби горячего воздуха, пронизанный солнечным светом. Вечером половодьем разливалась заря, и четче, яснее чеканился на золоте неба абрис древнего города.
Поутру спустили шлюпку. В нее сели матросы— гребцы и артельщик. С ними спустились Соколов и женщина. Она неловко сошла по штормтрапу, неловко, по-женски, уселась в шлюпке. Гребли долго, пересекая течение, и все время она сидела с широко открытыми поголубевшими глазами, в которых отражались море и синева чистого неба. Там, где остановилась шлюпка, у каменной пристани, густо кучились лодки. Сквозило, переливалось золотом солнечных зайчиков зеленоватое морское дно.
Весь день они бродили по городу. Он водил ее по шумным, переполненным толпою улицам, пахнущим анисом и ладаном. В полдень они ходили по полутемному и прохладному Чарши, где на истертых каменных плитах, на разостланных коврах молчаливо сидели старые турки-купцы и под сводами галерей подувал легкий, пахучий сквозняк. Под вечер обедали в греческой харчевне, ели шашлык, пили вино, темное и густое. И от того, что нестерпимое над городом светило солнце, что остро пахло вином и анисом, у женщины хмельно кружилась голова, хотелось болтать и смеяться.
Вернулись они на пароход под вечер, усталые, на легкой лодчонке, в которой сидел молодой горбоносый гребец с черной, повязанной белым платком головою, — он приложил ко лбу темную руку, улыбнулся, враз показан все свои зубы. И женщина взбежала на пароход веселая, немного хмельная, вся теплая от солнца, возбужденная впечатлениями дня.
А утром на другой день стало известно, что пароход пойдет в Смирну и Бейрут и дальше по большим средиземноморским портам — что в Россию вернутся не скоро. И матросы, встречая на палубе женщину, шутливо ей говорили:
— Покатаетесь теперь с нами по морю, привыкнете к морской службе.
Весь июнь были в море. Подолгу стояли в Смирне в большой круглой бухте, похожей на глубокую голубую чашу. И весь июнь легкий подувал над морем ветер, море было синее, город был в солнце; высоко над городом, на вершине холма, виднелась древняя турецкая крепость. Опять они бродили по базару, ещё более пестрому, уходили за город, где по кирпично-красным дорогам тихо проходили верблюды, а на старых кладбищах высились недвижные кипарисы. Вечерами над улицами, над столиками уличных кофеен, в ярком свете электрических ламп, отбрасывая тени, беззвучно метались летучие мыши.
Так проходили дни. Пароход жил своею обычною жизнью. Женщине была непривычна и тяжела эта морская походная жизнь, так непохожая на береговую. Она улыбалась по-прежнему, глядела приветливо на матросов, но уж по одному тому, что ходил Соколов невеселый, заметили кочегары, что не все у них ладно. Недаром женоненавистник Кулаковский, лежа на взбитой койке, заломив за голову руки, говаривал чаще:
— Верьте моему слову: пропадет скоро хлопец...
В конце месяца опять шли в Зунгулдак. Перед тем дул норд-ост, море было сизое, без конца-края катилась по морю мертвая зыбь. Как всегда в большую качку, моряки были возбуждены, ели за обедом вдвое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
В порту пароход стоял неделю: выгружали уголь. И всю неделю море было тихое, иззелена-голубое, высокое простиралось над морем небо. И оттого, что было море просторно и тихо, что пахло от берегов кипарисом и цветущей акацией, люди были веселы, приветливы и просты.
Накануне отхода Соколов стоял в каюте перед капитаном, коренастым бритым человеком, видавшим на своем веку всяческие виды. Капитан набивал над столом трубку, и под расстегнутой ночной рубашкой была видна голая грудь.
— Что скажешь? — строго спрашивал капитан, искоса поглядывая на кочегара.
— Александр Федорович,—говорил Соколов, застенчиво смотря на капитанские руки, разминавшие на столе табак, — разрешите взять на пароход женщину, на один рейс.
Капитан взглянул еще раз, чуть-чуть — уголками губ — улыбнулся:
— Бабу берешь? добру не быть.
— Разрешите, Александр Федорович.
— Если команда разрешает — бери.
Тот день они семейно устраивались на баке. Она сама раскинула положок, разостлала широкое одеяло. Утром на другой день уходили в море. Дул с моря ветер, кликали и кружились за кормою чайки. Белая нарядная шлюпка прошла под самой кормою, и кто-то в голубом помахал из нее платочком.
Женщина впервые плыла в море. Она стояла на баке, опершись на поручни, глядела в голубой простор, и на свету нежно розовели ее маленькие уши. По баку взад-вперед пробегали матросы, торопливо укладывали мокрые пеньковые концы, расстилали над палубой тент, а она смотрела на них ласковыми, ободряющими глазами, и каждому это было приятно. Все утро Соколов был на вахте, работал в кочегарке. В полдень он вышел, черный от угля, облитый потом, с блестевшими на лице глазами. И она встретила его улыбкой, раскрасневшаяся, возбужденная путешествием и морем. И опять, на них глядя, думали про себя матросы: «Этакое Соколову счастье!»
Вечером на другой день пароход подходил к Босфору. Его долго держали в карантине, в Каваках. На закате Босфор полыхал золотом, неподвижные лежали берега, и медленно по золотому плыли меж берегов черные фелюги с косыми смолеными парусами, а над самою водою неугомонно пролетали стайки маленьких морских птиц — драгоманов. Утром весь экипаж съезжал на берег мыться в карантинной бане, где черный, с усиками, доктор француз иглою колол руки матросам и длиннорукие бойкие люди в серых обмотках, дочерна обожженные солнцем, вынимали из дезинфектора смятое, связанное в узелки матросское платье.
В полдень опять тихо шли по Босфору, и мимо текли берега: правый—зеленый и гористый, весь в маленьких домиках, ступени которых иногда купались в море; левый — желтый и дикий, сурово закрывавший сухие азиатские пространства. две башни, одна над другою, открывали поворот к городу. И пароход шел, следуя извивам пролива; по-домашнему ходил по мостику капитан, спокойно стоял над штурвалом черный высокий рулевой. Сутки пароход стоял на рейде, у белой башни Лаванда, о которую разбивались бегучие струи, а рядом мертво дремал греческий грузовой пароход, рябой от ржавчины в краски; шибко пробегал, пыхая дымом, портовый катер. Впереди открывалось Мраморное море, туманно-голубое, с белыми жилками гиены, и, как под вуалью, зыбились Принцевы острова. Город лежал на желтых скатах, в зыби горячего воздуха, пронизанный солнечным светом. Вечером половодьем разливалась заря, и четче, яснее чеканился на золоте неба абрис древнего города.
Поутру спустили шлюпку. В нее сели матросы— гребцы и артельщик. С ними спустились Соколов и женщина. Она неловко сошла по штормтрапу, неловко, по-женски, уселась в шлюпке. Гребли долго, пересекая течение, и все время она сидела с широко открытыми поголубевшими глазами, в которых отражались море и синева чистого неба. Там, где остановилась шлюпка, у каменной пристани, густо кучились лодки. Сквозило, переливалось золотом солнечных зайчиков зеленоватое морское дно.
Весь день они бродили по городу. Он водил ее по шумным, переполненным толпою улицам, пахнущим анисом и ладаном. В полдень они ходили по полутемному и прохладному Чарши, где на истертых каменных плитах, на разостланных коврах молчаливо сидели старые турки-купцы и под сводами галерей подувал легкий, пахучий сквозняк. Под вечер обедали в греческой харчевне, ели шашлык, пили вино, темное и густое. И от того, что нестерпимое над городом светило солнце, что остро пахло вином и анисом, у женщины хмельно кружилась голова, хотелось болтать и смеяться.
Вернулись они на пароход под вечер, усталые, на легкой лодчонке, в которой сидел молодой горбоносый гребец с черной, повязанной белым платком головою, — он приложил ко лбу темную руку, улыбнулся, враз показан все свои зубы. И женщина взбежала на пароход веселая, немного хмельная, вся теплая от солнца, возбужденная впечатлениями дня.
А утром на другой день стало известно, что пароход пойдет в Смирну и Бейрут и дальше по большим средиземноморским портам — что в Россию вернутся не скоро. И матросы, встречая на палубе женщину, шутливо ей говорили:
— Покатаетесь теперь с нами по морю, привыкнете к морской службе.
Весь июнь были в море. Подолгу стояли в Смирне в большой круглой бухте, похожей на глубокую голубую чашу. И весь июнь легкий подувал над морем ветер, море было синее, город был в солнце; высоко над городом, на вершине холма, виднелась древняя турецкая крепость. Опять они бродили по базару, ещё более пестрому, уходили за город, где по кирпично-красным дорогам тихо проходили верблюды, а на старых кладбищах высились недвижные кипарисы. Вечерами над улицами, над столиками уличных кофеен, в ярком свете электрических ламп, отбрасывая тени, беззвучно метались летучие мыши.
Так проходили дни. Пароход жил своею обычною жизнью. Женщине была непривычна и тяжела эта морская походная жизнь, так непохожая на береговую. Она улыбалась по-прежнему, глядела приветливо на матросов, но уж по одному тому, что ходил Соколов невеселый, заметили кочегары, что не все у них ладно. Недаром женоненавистник Кулаковский, лежа на взбитой койке, заломив за голову руки, говаривал чаще:
— Верьте моему слову: пропадет скоро хлопец...
В конце месяца опять шли в Зунгулдак. Перед тем дул норд-ост, море было сизое, без конца-края катилась по морю мертвая зыбь. Как всегда в большую качку, моряки были возбуждены, ели за обедом вдвое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37