ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

в определенном отношении я в обсерватории сам по себе. Однако необходимо объяснить суть дела.
Если существует группа людей, которые в основном одинаковы, или даже группа индивидов, образующих чем-то связанную и достаточно хорошо распознаваемую ячейку общества, то в ней есть место для товарищеских отношений. Если же, с другой стороны, между индивидами нет никакой формы общения, то возникает общественная конструкция совершенно иного рода. Я затрудняюсь дать ей название, но это во всяком случае не общественная ячейка. Нечто подобное происходит в больших городах: миллионы людей сосуществуют на нескольких сотнях квадратных километров земли и все же, не считая очевидных исключений, истинно унитарную конструкцию их сообщество не представляет. Два человека могут жить за соседними дверями и не знать имен друг друга. Люди, живущие в здании, похожем на муравейник, могут умереть в одиночестве.
Но есть другой вид одиночества индивида в составе группы. Тот, в котором нахожусь я. Это одиночество определяется здравомыслием. Или интеллектом. Или осведомленностью.
На языке холодных фактов это звучит так: я, здравомыслящий человек, нахожусь в обществе умалишенных.
Но одна важная особенность ситуации заключается в том, что индивидуально каждый в обсерватории в здравом уме точно так же, как я. Однако в коллективе – все они ненормальные.
На то есть причина, ею, кстати сказать, и объясняется мое присутствие в обсерватории.
Я наблюдаю за персоналом, веду записи о его поведении и передаю информацию на Землю. Работа не из приятных, как не трудно представить.
Один из членов персонала – моя жена, за которой я тоже должен наблюдать, собирать шпионские сведения и вести, так сказать, историю болезни.
Мы с Клэр больше не ладим. Между нами не бывает бурных сцен; мы достигли определенной стадии враждебности и на том остановились. Я не хочу распространяться о малоприятных стычках между нами. Стены кают жилого блока очень тонкие, поэтому любому озлоблению приходится давать выход почти в полном молчании. Такими нас сделала обсерватория; мы продукт внешних обстоятельств. До обсерватории мы жили в согласии; возможно, возвратившись домой, мы снова помиримся. Но в данный момент – что есть, то есть.
Сказано достаточно.
Но Клэр плакала… и пришла ко мне.
Я пропустил ее в кабинет.
– Дэн, – сказала она, – история с этими детьми ужасна.
Это все расставило по местам. Когда Клэр входила, я еще не знал, пришла в мой кабинет жена или сотрудница обсерватории. На этот раз она была сотрудницей.
– Знаю, знаю, – ответил я, насколько мог успокаивающим тоном, – но будет сделано все возможное.
– Я чувствую себя здесь такой беспомощной. Если бы я могла что-то предпринять.
– Что говорят другие об этой новости?
Она пожала плечами:
– Мне сказала Мелинда. Кажется, она была очень расстроена. Но не…
– Не так сильно, как ты? Но ведь она не так уж много занималась детьми. – Я догадывался, что когда история с детьми беженцев дойдет до моей жены, она очень расстроится. До отправки со мной в обсерваторию Клэр служила в системе благотворительной опеки детей. Теперь в ее обязанности входило изучение внешнего облика детей гуманоидов.
– Надеюсь, там проявят должную ответственность, – сказала она.
– Ты слышала новые подробности? – закинул я удочку.
– Нет. Но Мелинда сказала, что Джексон, доктор, с которым она работает, говорил, будто власти Новой Зеландии обратились в Организацию Объединенных Наций.
Я кивнул. Днем раньше я слышал об этом от Клиффорда Мэйкина, арахнолога. Сегодня я ожидал половодья дальнейших подробностей.
Я спросил:
– Ты слышала о пожаре в Нью-Йорке?
– Нет?
Я рассказал ей, по существу в тех же деталях, что слышал в изложении Торенсена.
Когда я закончил, она некоторое время молча постояла, склонив голову, словно разглядывала носки своих туфель.
– Хотелось бы вернуться домой, – вымолвила она наконец. Теперь в кабинете была моя жена.
– Мне тоже, – поддакнул я. – Как только закончим…
Она оборвала меня взглядом. Мы оба знали, что прогресс в работе не имеет никакого отношения к продолжительности нашего пребывания в обсерватории. Во всяком случае я-то совершенно ничего не делал для ускорения работы. Один я из всего штата обсерватории не вносил в нее ни грана.
– Забудь об этом, Дэн, – сказала она. – Теперь ни у кого из нас дома ничего хорошего не будет.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Если ты сам не понимаешь, то и я не стану говорить.
Скрытый намек на наши разваливавшиеся отношения. В который уже раз я задавал себе вопрос, восстановится ли то, что было прежде, даже если сойдется трещина во взаимоотношениях, вызванная жизнью в обсерватории.
– Ладно, – сказал я, – оставим это.
– Как бы там ни было, все, о чем приходится здесь слышать, отбивает охоту возвращаться.
– Вообще никогда?
– Не знаю. Я слышала… Я слышала, что на Земле творятся дела похуже, чем нам сообщают.
Я заметил, что выхожу за рамки роли мужа, снова становясь наблюдателем.
– Что ты имеешь в виду? Какую-то форму цензуры?
Она согласно кивнула:
– Только я не понимаю, какой вред могла бы причинить нам правда о том, что действительно происходит.
– Ну, это, пожалуй, лучший аргумент против любой цензуры.
Она снова согласно кивнула.
На столе лежала небольшая стопка невостребованных ежедневных депеш. Я давал ей подрастать несколько дней, а потом разносил листочки сам. Я не слишком помешан на идее доставки "на дом". Некоторые члены персонала в любом случае относятся к этим листочкам с пренебрежением, а если до них дойдет, что я все равно буду вручать их, то и вовсе перестанут брать.
Самым злостным нарушителем порядка был в этом отношении Майк Кверрел, который, насколько я помню, не приходил за ними никогда. Родители этого мрачного бакалавра умерли, еще когда он был ребенком. Однажды он мне сказал, что у него дома не осталось ничего такого, о чем ему хотелось бы иметь новости, так зачем же беспокоиться о ежедневных депешах.
Адресованные ему распечатки действительно содержали меньше новостей, чем любого другого, но эксперимент потеряет смысл, если все откажутся брать свои ежедневные депеши.
Я порылся в лежавшей передо мной стопке. Одиннадцать листочков адресовано Майку, еще два-три невостребованы другими, а остальные распечатки для Себастина, давно покойного. Смерть Себастина на борту обсерватории – один из факторов, которые невозможно предвидеть заранее, поэтому у меня не было никакой возможности перепрограммировать бортовой компьютер. Однако на имитаторе режима реального времени для обратной связи с Землей данные Себастина удалось стереть.
Каждые двадцать четыре часа компьютер распечатывал новости на день для каждого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9