ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они оставались с ним до конца, наподобие
дневника. Он работал в реставрации, много ездил по стране - крепости,
кремли, церкви запечатлены в его рифмах. Красоту он чувствовал, не мог
только найти простых слов - мечта делала его велеречивым.
Рядом всегда и все больше витал ужас. Однажды признался:
- Страшно, когда мгновенно умираешь, а потом вдруг медленно и мучительно
выныриваешь наружу.
Не мог забыть инсулин, на доли секунды погружающий в кому. Он мнительно
прислушивался к себе, нагнетая и накручивая,- под конец воображение рисовало
следящих, охотящихся специально за ним агентов КГБ.
Случившийся микроинсульт сделал инсулинотерапию невозможной. Отца посадили
на таблетки. Он погружался во тьму, тяжелел, но не переставал работать -
статьи следовали одна за другой, в научном мире его ценили по достоинству.
Надеюсь, сегодня он не "шаломыжничал" бы по аллеям, хотя, кто знает? Есть
неподалеку, в Доме творчества, старик - выживший из ума, загруженный
антидепрессантами, он именно что "шаломыжничает". Отец все сознавал и
страшился будущего.
В самый пик болезни отделение закрыли на ремонт и его выпустили из больницы.
Мы жили на даче - я готовился к поступлению в институт. Отец отправился
проведать друга в соседний поселок и не вернулся уже никогда. Электрички
гудели протяжно и страшно - кажется, на дороге образовался затор и
расписание сбилось на целый день, хотя, возможно, мне это приснилось.
Хоронили отца в черном голландском костюме - я отказался его донашивать.
Народу пришло много, на лицах двух ближайших друзей застыл ледяной ужас.
Однажды отец болел гриппом, лежал на кровати, укутанный клетчатым пледом,
весь в клубах дыма от дешевого табака. Но не читал. Я заглянул в комнату, он
посмотрел отрешенно и загадочно.
- Великая книга,- указал на манновского "Иосифа". - Душная ночь, костер,
небо в звездах...
Воображение, видимо, и сгубило его. Интересно узнать, какую жизнь он
придумывал, каким персонажем представлял себя, читая "Иосифа и его братьев"?
Хотя всего верней Ортега имел в виду другое. "Человек - автор романа о самом
себе",- заметил он как-то. Когда я думаю о его романе и о том, что пишу всю
жизнь и никогда не напишу, странно, но мне совсем не грустно.
За дачным окном тьма. Она наступила, я и не заметил - как. Ночь. Неясный
свет луны. Мертвые деревья под снегом полны затаенной энергии. В ванной
капает кран. Я замочил в тазу белье. Капля за каплей падает на поверхность
мыльной воды, круги разбегаются - смотрю и ничего не чувствую. Тогда я
закрываю кран и иду на чердак. Там в кладовке - чемоданчики. Их много, но я
открываю седьмой, предварительно разрезав толстые льняные веревки. Мыши
прогрызли в дне дыру, натаскали всякого хлама и рухляди. "Брось в картонку
или ящик несколько черствых хлебных корок и немного старого тряпья,
крепко-накрепко перевяжи веревкой, а потом, не позже чем через полтора
месяца, открой - и оттуда повыскакивают живые мыши",- такой рецепт, со слов
своей прабабки, выдает Белль.
Седьмой чемоданчик стоит здесь много лет - мыши вывелись летом и давно
разбежались по дому. Ночью они иногда так назойливо скребутся за обшивкой,
что не дают мне спать.
Горит лампочка над кроватью. Я читаю эссе Борхеса "Время":
"У нас есть дневные часы и ночные часы, у нас есть память, есть сиюминутные
ощущения. И, наконец, у нас есть будущее, будущее, которого мы еще не знаем,
но предчувствуем или боимся".
Психоаналитики давно заметили: каждый носит в себе образ Родителя.
Ослепший на старости лет аргентинский мудрец всю жизнь посвятил разгадке
неуловимого. Воображение, подстегнутое чтением книг, рисовало картины, язык
фиксировал их - точно и скупо. Из седьмого чемоданчика доставались цитаты,
голоса, ноты, специальные запахи, вспыхивали и гасли огни прерии или
прожектора построенной им рампы, выделяя героев и их лица. Затем он умер и
был похоронен в Монтре, неподалеку от Набокова.
В третьем томе сочинений, выпущенных издательской фирмой "Поля-рис" в 1994
году, запечатлен молодой Хорхе Луис. Мальчик стоит на носу бутафорской лодки
в фотоателье - правая нога, согнутая в колене, выступает вперед, руки держат
большое длинное весло. Он в матросской форме, вероятно, аргентинской -
жилетик, панталоны, белый крахмальный воротничок в полгруди, лихая шапочка с
помпоном. Умное лицо напряженно смотрит в объектив, в нем читается
надменность. Рисованные деревья и шумный поток на заднем плане подчеркивают
условность, постановку кадра.
Удивительно, на гениальной фотографии Наппельбаума петербургский Набоков
чем-то схож с юным аргентинцем. Модные шорты и галстук, жесткое плетеное
кресло, барски закинутая на ногу нога, белые гетры и блестящие ботинки,
раскрытый альбом с бабочками и чуть приотворенное окно. Взгляд барчука,
холодный и всезнающий, та же надменность, за которой вечная боязнь показать
себя, выдать миру подлинные эмоции.
Конструкции их прозы, абсолютно лишенной юмора, порой чарующей, порой
нудноватой, сколоченной из одного и того же взгляда на жизнь, во многом
схожи. Магия языка, энциклопедизм, невероятно богатый словарь притягивают,
живая страсть всегда подменена ее препарированием.
Они лежат неподалеку: камень Набокова прост, на аргентинском надгробии
проступают таинственные письмена - цитата из "Беовульфа". Я всегда
поражаюсь, что, несмотря на все уловки и ухищрения разума, жизнь, простая
жизнь, нет-нет да и выскочит из их текстов, как мыши, обязанные зародиться в
позабытом на дачном чердаке седьмом чемоданчике.
Январь 1997
III
Избавление
1
Солнце теперь садится гораздо позднее, среди полной тишины верхушки сосен
окрашены веселым светом. Два дня на даче пахло весенней водой, но опять
наступили холода. В прямоугольном циферблате наручных часов, как на
обрамленной картине, проступает день: коричневое, темно-зеленое и голубое -
так со времен Возрождения писались планы в европейском пейзаже. Но есть еще
и ветка - сухая, корявая, капризной линией она рассекает видимое на две
неравные части.
Серое пятно соседского сарая. На его крыше белый матрас слежавшегося снега.
Но я веду головой вправо и наверх. Выше, выше и быстрее, чтобы оттуда
сорваться вниз, пронестись по линии забора и опять воспарить.
К вечеру краски приглушаются. Мир становится похож на древнюю китайскую
гравюру: монохромный, скупой, полный разлитой повсюду энергии.
На даче все та же красная клетчатая скатерть на овальном столе, оранжевый
свет абажура. Телевизор, который мне совсем неохота включать. Жасмин похож
на бамбук с китайского свитка. Тонкие веточки фруктового дерева чуть тронуты
инеем, подчеркнутые им линии рождают ощущение многомерности и глубины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19