ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Баумгартнер с Гансом увлеченно запели: «ist das nicht ein gulden Ring? Ja, das ist ein gulden Ring», а близнецы и маленькие кубинцы только взвизгивали более или менее в такт. Они шагали между столиками, высоко выбрасывая несгибающиеся ноги, и все, кто сидел в баре, поспешно убирали подальше стаканы и рюмки. Баумгартнер на минуту перестал петь, посмотрел по сторонам и, озабоченно хмурясь, горестно воззвал ко всем присутствующим:
— Пошли бы с нами! Помогли бы!
Маленьких весельчаков удостоили снисходительными взглядами и сладкими улыбочками, как оно и положено в таких случаях: детские радости, увы, мимолетны и, разумеется, священны, как бы они нам порой ни докучали, — но никто не поднялся, даже головы не повернул, не поглядел вслед, когда беспокойные гости удалились; Баумгартнер постарался скрыть разочарование и вывел шествие на палубу, топая все тем же гусиным шагом, который болью отдавался в позвоночнике и который был ему ненавистен еще в годы военной службы. Он провел их по палубе вокруг всего корабля и отпустил, снова подойдя к бару, — пускай бегут к родителям… только Ганса он отослал в каюту к матери, точно в наказание неизвестно за что. Ганс пошел, унося игрушки и чуть не плача: что случилось, что он сделал плохого? Близнецы и кубинские малыши, каждый со своей добычей, тотчас разошлись в разные стороны, не обменялись ни словом, ни взглядом, про Баумгартнера они мгновенно забыли. А он только того и хотел — быть забытым и все забыть: остаться бы одному, укрыться от всех глаз, да бутылку бы коньяку!.. Но ничего этого не удалось, и он спросил большую кружку пива и сел, смущенный, виноватый, не смея приняться за коньяк, покуда не пришла жена — она взяла с него слово, что он никогда больше не станет пить в ее отсутствие. Так он уныло сидел несколько минут, потом спохватился и снял фальшивую бороду, картонный нос и колпак. Перед самым ужином к нему присоединились жена с Гансом; на ней был кружевной чепец с развевающимися лентами, сборчатая кофта и широчайшая юбка, она напудрилась, и пахло от нее французским одеколоном «Сирень»; Баумгартнер отставил третью кружку пива и с благодарностью наклонился к жене.
— Грета моя, ты очаровательна… ты все та же, моя девочка. Ты ни капельки не изменилась со дня нашей свадьбы! Прошло столько лет…
— Ровно десять, — добродушно перебила она. — И у тебя очень короткая память. Ты же обещал не пить без меня…
— Ну да, — подтвердил он жизнерадостно, вновь ощущая в желудке не боль, но приятное тепло, — но я думал, речь шла только про коньяк.
— Ни про какой коньяк мы не говорили. Ты вообще никогда ничего не должен пить один!
Он попробовал обратить все в шутку:
— Даже лимонаду нельзя? И воды? И кофе?
— Чепуха, — резковато сказала фрау Баумгартнер. — Ты выворачиваешься как юрист. Мы оба прекрасно знаем, что ты обещал. И напрасно ты надел мой жакет. Растянешь его, и он потеряет всякий вид. Я считаю, неприлично мужчине рядиться в женское платье, даже и на маскарад… — Она стесненно огляделась, но бар почти опустел, — Еще пойдут толки, — прибавила она.
— Я поищу что-нибудь другое, — огорченно сказал Баумгартнер.
— Зачем? Слишком поздно… — возразила жена. — Все уже видели тебя в моем жакете. Знаешь, пожалуй, я тоже выпью пива.
Ганс сидел облокотясь на стол, упершись подбородком в ладони и ждал, пока кто-нибудь из них вспомнит заказать для него малиновый сок.

Фрейтаг вернулся к себе в каюту, собираясь вымыться и побриться, и застал там Хансена, тот, полуодетый, раскинулся на верхней полке, с койки свешивались босые ноги.
— Что случилось? Укачало?
Над краем койки появилась широкая унылая физиономия.
— Меня-то укачало? — Он, кажется, готов был разобидеться. — Я родился на рыбачьем судне.
После такого, можно сказать, откровенного признания он опять повалился на койку, уставился неподвижным взглядом в потолок.
— Я думаю.
Фрейтаг стянул с себя рубашку и налил в тазик горячей воды из крана.
— Я думаю, как люди во всем свете на тысячу ладов мучают друг друга…
— А что вашей матушке понадобилось на рыбачьем судне? — спросил Фрейтаг. — Я думал, ни одну женщину не допускают…
— Это была шхуна моего отца, — угрюмо пояснил Хансен. — Понимаете, в чем вся беда: никто никого не слушает. Люди ничего слышать не хотят, разве только про всякую ерунду. Вот тогда они слышат каждое слово. А когда начинаешь говорить что-нибудь дельное, они думают, это ты не всерьез, или вообще ничего не смыслишь, или это все неправда, или против Бога и веры, или просто не то, что они привыкли читать в газетах…
Тут Фрейтаг перестал его слушать и начал сосредоточенно намыливать щеки и подбородок. Ловко приноравливаясь к качке, он ухитрялся бриться опасной бритвой — искусство, которым он всегда гордился. Если какой-нибудь случайный свидетель с ним об этом заговаривал, Фрейтаг неизменно отвечал, что, по его мнению, только так и можно как следует побриться. Но Хансен за все время плаванья ни разу не обратил внимания, как бреется Фрейтаг; сам он выжимал из тюбика готовый бритвенный крем, наскоро скреб щеки и подбородок маленькой безопасной бритвой и, видно, даже не подозревал, что побриться можно еще и какими-то другими способами. Когда Фрейтаг вновь прислушался к голосу Хансена, тот говорил:
— Нет. Не желают. Во Франции, к примеру, белое вино, красное, розовое, всякое, кроме шампанского, — в таких бутылках, что вроде как плечистые, верно?
— Совершенно верно, — подтвердил Фрейтаг, свернул свои носки и сунул в коричневый холщовый мешок с вышитой зелеными нитками надписью: «Wasche».
— Ну вот, а поезжайте в Германию, даже не в самую Германию, в Эльзас, только-только границу перейти — и не угодно ли? Все бутылки узкие, прямые, как кегли, ни одной нет с широким верхом!
Все это говорилось с неподдельным возмущением, которое действовало Фрейтагу на нервы. Очень понятно, что никто этого Хансена не слушает, подумал он безжалостно. Хотел бы я знать, что сейчас вызвало эти громы и молнии — та испанка, или Рибер, или еще кто?
Ибо он давно уже подметил в Хансене свойство, присущее, как он догадывался, почти всем людям: их отвлеченные рассуждения и обобщения, жажда Справедливости, Ненависть к Тирании и многое другое слишком часто лишь маска, ширма, а за нею скрывается какая-нибудь личная обида, весьма далекая от философских абстракций, которые их будто бы волнуют.
Это простейшее свойство человеческой натуры Фрейтаг открыл как слабость, присущую другим, но и не думал примерить эту истину на себя. Конечно же, трудное положение, в котором он очутился, — совершенно исключительное, не подходит ни под какие правила, так ни с кем больше не бывало и не будет. Все, что он по этому поводу чувствует, безусловно, справедливо, никто, кроме него самого, разобраться в его чувствах и судить о них не может, и просто смешно было бы сравнивать все это с жалкими переживаньицами какого-то Хансена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190