ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мужики грозились, что ему, германцу, несдобровать, достанется от русских; только зря пожилых на войну забирают, и молодых за глаза хватило бы набить морду германцу. И все это, особенно последнее, было весьма по душе Шурке.
Отец называл германцев по-своему немцами и всем рассказывал, что в Питере толстобрюхий булочник-немец, у которого он в магазине перекладывал печь, зажилил трешницу. Мужики охотно слушали отца, поддакивали, говоря, что все они, германцы, такие, охочие до чужого добра, только им это добро поперек горла станет, подавятся. А дядя Родя, собравшись на войну, сказал, когда забегал прощаться, что не в одном германце тут дело. Правильно Афанасий Горев про заваруху толковал. Вот она и началась, держи ухо востро. И они опять с отцом спорили. Отец сердился, настаивал, что во всем виноват немец, а дядя Родя не соглашался.
Кончили они тем, что расцеловались, и отец, провожая дядю Родю, даже заплакал.
Плакали мамки, плакали все бабы, а по шоссейке шли солдаты - правда, без ружей, но самые настоящие солдаты, в зеленых новых рубахах и штанах, с новенькими кокардами на новых фуражках, с серыми войлочными, тугими кренделями через плечо. И песни солдаты пели веселые-развеселые. И так топали крепкими сапогами, идя дружной толпой, так размахивали в лад руками, что казалось - очень торопятся поскорей попасть на войну. Шурка понимал солдат и одобрял их нетерпение. Но мужики словно ничего этого не видели и не слышали, ничего этого не понимали. Они по-прежнему вели себя непонятно: ругали германцев, а на войну собирались неохотно, грозили, что побьют конопатых супостатов, храбрились, а сами были перепуганные.
Но хуже всего было то, что мамки плакали и всякая работа валилась у них из рук. У ребят тоже не клеились забавы. Только в войну игралось охотно, да еще интересно было шептаться, удивляясь, как это грибы первей всех узнали про войну и зачали родиться где попало и видимо-невидимо. Неужели они услышали, как из пушек палят? Пожалуй что так. Ведь грибы в земле растут, а всякому мальчишке известно: приложи к земле ухо - далеко слышно стук колес на дороге и топот солдатских сапог.
Но нельзя было в точности решить: хорошо это или плохо, что началась война?
Когда Шурка таращился на солдат, как они идут-торопятся по шоссейке и камни гудят под их тяжелыми, рыжими от пыли сапогами, а песня разливается на все село отчаянно-весело, - ему казалось: очень хорошо, что началась война, хотелось самому попасть туда, где стреляют из ружей и пушек, и посшибать германцев.
Но стоило Шурке вернуться домой и увидеть мать, как она, пришивая лямки к холстяному мешку, тычет пустой иголкой, а нитка пристала ей на рукав и она не замечает этого, слепая от слез, так сразу выходило, что война - это очень плохо и, главное, непоправимо.
Вот в каком смятении находился Шурка, провожая отца на войну.
За Крутовом пыль улеглась, сосняк расступился, дорога пошла полями. Замолчал отец, затих плач на подводах, перестали разговаривать мужики. Осиянная солнцем, низко, до самой земли, склонялась белая рожь. Ее жали бабы, набирая полные горсти колеблющихся стеблей, подрезая их снизу серпами, и вязали снопы. Бабы прекращали работу, завидев подводы на шоссейке, выпрямлялись и долго стояли так, в холщовых своих нижних рубашках, прямые и белые, как снопы, безмолвно провожая мужиков. Потом, крестясь, принимались жать рожь. Навстречу попадались возы со снопами, и возчики еще издали сворачивали в сторону, уступая дорогу. За полями, вправо, под горой, проступила Волга, как всегда, спокойно-голубая, манящая к себе.
Глядя на реку, забываясь, Шурка по привычке начинал думать, что скоро будут брать на лягушек голавли и налимы, и уж он, поставив жерлицы на ночь, подцепит наверняка парочку самых что ни на есть здоровенных рыб. Он собирался обратиться за советом к отцу, как лучше насаживать лягушек на крючок - за губку или за лапку, - нетерпеливо поворачивался, открывал рот... и сразу вспоминал все. Сердце у него от жалости сжималось и ныло. А тут еще мать с ее каменным лицом и мертвыми руками бросалась в глаза, и ему становилось совсем нехорошо. Лучше бы она плакала и выла, как Марья Бубенец! Шурка за эти дни попривык к слезам и вою. Но мать не плакала, молчала, и это было самое страшное.
В Петровском подводы нагнали солдат, отдыхавших на перепутье. Запыленные, скучные, они сидели группами на лужайках, возле изб, у колодцев; другие торчали прямо на шоссейке, свесив ноги в канаву, курили, умывались, закусывали. Бабы натаскали им свежей воды, понанесли кринок с топленым и кислым молоком, хлеба, ватрушек. Солдаты ели неохотно, вяло, больше пили, и не молоко, а воду. Бабы стояли поодаль и тихонько утирались фартуками.
- Дуры! - закричал на баб Саша Пупа. - Чем фартуки мочить, поднесли бы лучше служивым по стаканчику... да и нам заодно. Не всякая пуля по кости, иная и по кусту... бож-же мой!
Мужики одобрительно поддержали:
- Верно, Саша. Смерть придет - и на печи найдет!
- Я и говорю: рано хоронить собрались, мокроглазые... Выходи, которая помоложе. Распотешь на прощанье!
Он швырнул опорки и папаху на землю, ударил в ладони и пошел вокруг удивленно примолкших баб натопывать босыми подошвами. С канавы сорвался маленький, курносый, с веснушками на безусом подвижном лице солдатик. Живо и ловко заправил смятую, потную рубаху под ремень с блестящей бляхой, сунул в рот два пальца, оглушительно свистнул и рассыпал каблуками звонкую дробь.
- Не горюй, зазноба, твой до гроба! - шутливо воскликнул солдатик, неуловимым взмахом вешая фуражку на одно ухо, лукаво и озорно косясь на баб. - И за гробом твой - только не вой! - подмигнул он, пускаясь вприсядку.
Солдаты, смеясь, бросая еду, окружили плясуна-говоруна; бабы, отрывая фартуки и концы платков от опухших глаз, невольно слабо заулыбались, и что-то дрогнуло на каменном лице Шуркиной матери.
А когда проехали мимо курносого шутливого солдатика, который все плясал вприсядку и бляха на его ремне и веснушки на его грязном, веселом лице тоже плясали, когда миновали колодцы, палисады, пожарный сарай, из крайнего к станции переулка донеслись причитание и старушечий вой:
Ой, не глядят мои очи на белый свет,
Подкосило, подрезало ноженьки...
Провожаю я тебя, красное солнышко,
На чужую, дальнюю сторону,
Под сабельки вострые,
Под пушечки медные...
Рослый плечистый парень шел с котомкой к шоссейке. Сзади него катилась толстая старуха. Парень, оборачиваясь, что-то сердито говорил ей. Старуха, не слушая, колыхалась от рыданий, приговаривая нараспев:
Не увидят тебя больше мои глазыньки,
Убьют тебя германцы проклятые...
Шуркина мать подняла с колен вожжи и ударила ими Лютика. Телега заскакала, задребезжала по камням.
Но еще долго преследовал Шурку вой толстой старухи и доносилось ее причитание:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82