ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы были ответственными людьми, мужчиной и женщиной, у которых скоро будет ребенок и которым в нашем жестоком мире придется вести отчаянную борьбу, чтобы выжить. Смутное чувство, что мы не принадлежим больше к божественной породе молодых, охватившее нас во время велосипедной прогулки с друзьями Жанины, вдруг материализовалось в этом отражении.
Последующие дни я посвятил все свободное время оборудованию квартиры. Я перекрасил кухню, переклеил обои в спальне, сколотил полки. Оказалось, что я не такой уж безрукий. Вероника мне помогала, сколько могла, – чувствовала она себя довольно скверно. По сравнению с днями поисков квартиры это был скорее хороший период нашей жизни, нам казалось, что мы что-то вместе строим, и это нас связывало. Я даже вновь начал надеяться, что еще не все потеряно, что мы сможем быть счастливы. Вероника была как будто более оживленна, более весела. Сегодня, оценивая все это с дистанции времени, я думаю… боюсь быть к ней несправедливым, зря ее оговаривать… я думаю, в то время она играла очередную роль – роль молодой мужественной и ловкой женщины, под стать той, чьи фотографии украшают обложки проспектов, рекламирующих обои и декоративные ткани: мосье и мадам, молодые, свежие, прелестные, с таким увлечением заняты витьем своего гнезда. Мадам умело разматывает рулон обоев. Быть может, Вероника разыгрывала эту сценку. Возможно, но точно не знаю, боюсь ее зря обвинить. К чему эти вечные подозрения, которые разъедают все на свете, пережигают все дотла? В этом повинен нынешний век, он занес в чувствительные сердца семена подозрения – я имею в виду нашу цивилизацию, такую лицемерную, такую эрзацную, такую продажную. Она всех заразила… Итак, период устройства был довольно приятным, ибо тогда мы жили иллюзией, что являемся друг для друга всем, что один для другого – конечная цель. В последние недели перед рождением нашей дочки Вероника так подурнела, что у меня даже не возникало мысли о близости, но я понимал, что она во мне нуждается, и был преисполнен нежности и заботливости.
Несмотря на ряд усовершенствований, которые мы произвели в нашей квартире, нам там не было хорошо: мы оказались в кольце ненавистных соседей с их шумной, мерзопакостной жизнью. Если взирать на мир из окон пятого этажа парижского дома третьей категории, да к тому же выходящих во двор, то род человеческий выглядит малопривлекательным. Подтверждение этой печальной истине мы получали на каждом шагу. За исключением детей, почти все были непереносимо уродливы тем безнадежным уродством, которое не освещал даже слабенький лучик доброты или ума. Они напоминали каких-то глубоководных рыб, но, увы, не были столь молчаливы. В фешенебельных кварталах уродство встречается реже, во всяком случае, оно лучше закамуфлировано. Люди хорошо питаются в течение ряда поколений, занимаются в школе спортом, холят себя, избавлены от тех повседневных мучительных забот, которые постепенно искажают облик. Если ты живешь в фешенебельном квартале или если ты там долго жил, мне кажется, тебе легче полюбить своего ближнего. Я не был бы удивлен, если бы мне сказали, что в районе Нейи духовная жизнь интенсивнее, нежели в районе Нантера. И что на тех красивых улицах, где могут оценить мысль Тейяра де Шардена, люди действительно стоят ближе к ноосфере… Все это результат хорошего воспитания, сюда входит и уважение к прислуге, и каникулы, проведенные на музыкальных фестивалях в Зальцбурге и Байрейте… Но в районе площади Мобер (а мы жили именно там) до ноосферы довольно-таки далеко, и физическое уродство там не было смягчено нравственной красотой.
Я уже говорил, что наши соседи отнюдь не были немыми. Напротив, природа наделила их на редкость зычными голосами. Без семейных ссор не проходило и дня: две-три пары, подменяя друг друга, день и ночь поддерживали священный огонь супружеских распрей. «Пляску смерти» играли почти во всех этажах нашего дома. Были среди жильцов и одиночки, которые от тоски и заброшенности впали в маразм. Под нами, например, обитала старуха, страшная, как циклоп, хромая, с раздувшимися, набрякшими альбумином, отечными ногами и с жестокими выпученными глазами. Нам было слышно, как она остервенело рычит, словно дикий зверь в своем логове. Она эманировала злобу вокруг себя, но главным и постоянным объектом ее ненависти была другая старуха – совершенно в ином духе, но такая же одинокая. Ее мы прозвали мадам Дракула. В давней молодости она была мастерицей у мадемуазель Шанель и осталась верна кокетливо-инфантильному гриму тех лет: губы сердечком, тонкие дуги нарисованных бровей и кукольные нарумяненные щечки в стиле 1925 года. Востренькая, плюгавая, она все свое время проводила в слежке. Дверь на лестницу у нее всегда была приоткрыта. Когда мы появлялись, она ее скромно прикрывала и снова отворяла, едва мы успевали миновать площадку. Мы всегда чувствовали себя под надзором этой маленькой зловещей тени. Мадам Дракула иногда вступала с нами в разговор, и отделаться от нее не было никакой возможности, разве что грубо оборвать, но на это у нас не всегда хватало мужества. Она была непревзойденным виртуозом по части подслащенных гнусных намеков… Бедная мадам Дракула. Бедная Циклопиха с четвертого этажа. Бедные чудовища, которых никто не любит, которые никого не любят, рожденные на свет лишь затем, чтобы стать объектом презрения, удивления и ужаса… Бог и за вас принял смерть?
В наших клетушках на пятом этаже мы оказались подключенными к жизни всего дома. Эта коллективная жизнь была расписана как по нотам. В шесть утра у больного с третьего этажа, уже много месяцев не встающего с постели, начинался приступ кашля, длившийся до семи. (Ровно в семь кашель резко обрывался, уж не знаю, право, что делали с этим несчастным – кляп ли засовывали ему в пасть или оглушали ударом по темени?) Итак, он умолкал, но тут же вступала пара с пятого этажа (их окна были как раз напротив наших) со своим ежедневным аттракционом: супружеская свара. Их «танец смерти» длился до девяти. Жена истошно вопила, муж глухо огрызался, должно быть, ему все же было немного стыдно. В десять гусыня с четвертого отправлялась за покупками. На ее двери было не меньше пяти замков, задвижек и защелок. Сперва раздавалось последовательное звяканье и скрип, потом она со всего маху захлопывала за собой дверь – блям, – и всякий раз у меня екало сердце. В полдень кто-то, мне так и не удалось установить, кто именно, запускал радио на полную мощность. В четыре часа девочка из шестой квартиры слева начинала бренчать на пианино. От семи до девяти вечера мы имели возможность с двух сторон слушать телевизионные программы, правда, разные. Справа всегда первую, слева всегда вторую. Владельцы этих телевизоров были альтруистами. Вместо того чтобы ревниво, в полном одиночестве наслаждаться всеми этими драматическими спектаклями, репортажами, телевизионными играми и эстрадными концертами, они всегда стремились разделить это удовольствие со всеми жильцами. Между двенадцатью и половиной первого сосед, что над нами, возвращался домой, он, видно, был крайне неуклюж, потому что различные предметы то и дело с грохотом падали на паркет. Затем он начинал раздеваться, швырял на пол сперва один, а потом другой ботинок с таким шумом, что казалось, он разувается, взобравшись на стремянку. Только к двум часам ночи дом затихал, и можно было начинать думать о сне. Для полноты картины мне надо было бы упомянуть также о стуке молотка (почему-то все без исключения ежедневно заколачивали в стену гвозди, но преимущественно по утрам в воскресенье) и о концертах какого-то меломана, который чуть ли не каждый день запускал часа по два кряду граммофонные пластинки с оперными ариями. К тому же он обычно подпевал певцу, а если это была певица, то вторил ей на октаву ниже. Благодаря этому мерзавцу я знаю теперь наизусть «Мадам Баттерфляй».
Мой шурин Жан-Марк иногда навещал нас. С тех пор как он вернулся из своего иезуитского коллежа где-то в районе Понтуаза, он менялся буквально на глазах. Заметим в скобках, что годы обучения в этом коллеже не оставили на нем глубокого следа. Жан-Марка нимало не беспокоило, что его ожидает в ином мире. Зато этот мир и его возможности интересовали его как нельзя больше. Его заставили посещать лекции на факультете общественных наук, подобно тому как в доброе старое время родители отправляли «барышень из хороших семей» в «finishing tools», чтобы они набрались там хороших манер. Образование, которое Жан-Марк получил на улице Сен-Гийом, сказывалось лишь в интонациях голоса, в покрое костюма, в манере носить зонтик и выпячивать подбородок. Жан-Марк всегда напоминал мне ту отвратительную рекламу апельсинового мармелада одной английской фирмы, которая частенько появлялась во многих газетах. На ней был изображен спесивый молодой человек в костюме итонца и в цилиндре, склоненный над банкой этого самого мармелада. Подпись под картинкой гласила: «Называйте меня эсквайром!» Это одновременно и бессмыслица, потому что «эсквайр» – не дворянский титул, который можно получить в награду за что-то, и подлость, потому что реклама эта апеллирует к самым низменным, к самым гадким инстинктам человека – к его тщеславию, к его гнусному желанию казаться не тем, чем он есть, и быть причисленным к псевдоэлите… Мастера рекламы не бог весть какого мнения о человечестве. Жан-Марк хотел прослыть аристократом. Это была его самая сильная страсть, которой не уступала, пожалуй, только страсть к деньгам. Он прекрасно ладил со своей сестрой, они говорили на одном языке. Я это не сразу подметил. Сперва мне казалось, что это обычная привязанность брата и сестры, но потом я понял – дело не только в этом: их объединяли общие жизненные устремления. Когда Жан-Марк приходил к нам в гости и они болтали друг с другом, я чувствовал себя выключенным из их разговора. Я считал, что это в порядке вещей, что у брата и сестры, точно так же, как у нас с Жаниной, несмотря на разницу возраста, может быть своя территория общения, куда чужим доступа нет. Но их репертуар был не таким ребячливым, как наш, не таким невинным. У них речь шла не о Дональде Даке, а о парижской светской хронике, о Сен-Тропезе, о модных знаменитостях…
Я быстро учуял, что Жан-Марк стал относиться ко мне снисходительно. Еще год тому назад он был мил, даже сердечен со мной. Тогда он еще не открыл для себя Истинных Ценностей, теперь он восполнил этот пробел, и я потерял всякий вес в его глазах.
– Слушай, цуцик, – сказал он мне как-то раз (улица Сен-Гийом изменила его акцент, интонацию, но не лексику, которая сохранила следы врожденного хамства). – Ну и дерьмо же ваша хата. Ты бы хоть поднатужился и сиганул на ступеньку повыше. Вероника стоит лучшего, ты не считаешь?
И он обвел подбородком комнату, в которой мы сидели. Да, Вероника, несомненно, стоила лучшего. Я промолчал.
«Сигануть на ступеньку выше» мне удалось только год спустя. Но рождение нашей маленькой дочки временно отодвинуло на задний план все заботы о материальном благополучии и о продвижении по социальной лестнице. В течение полугода наши мысли были сконцентрированы на малютке, и ничего другого для нас не существовало. И я вспоминаю об этом периоде как о самом счастливом в моей жизни.
– День ото дня она становится все больше на тебя похожа, – говорит Жанина. – У нее твои глаза.
– Правда? Так всегда утешают отцов.
– Свистун! – говорит Жан-Марк. – Кончай придуриваться! А что у нее от меня?
– Ничего, – торопливо отвечает Жиль. – Абсолютно ничего.
– У нее будет мой ум. Сейчас это незаметно, но вы увидите, у нее будет ум ее дяди.
– Бедняжечка, – бормочет Жиль, склоняясь над крошечным личиком, утопающим в батисте. – Явилась злая фея и сделала свой роковой подарок.
Вытянув руку, он указывает двумя пальцами на прорицателя злой судьбы.
– Слышите, что несет этот кретин? – возмущается Жан-Марк. – Во-первых, я не фея…
– Дурачки! – смеется Вероника. Она держит малютку на руках. – Пошли, Жанина, будем ее купать!
– А меня? – спрашивает Жиль.
– Ты хочешь, чтобы мы и тебя выкупали?
– Меня вы не возьмете с собой?
– В нашей ванной комнате вчетвером не повернешься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

загрузка...