ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Меж тем ему ведь скоро двадцать один год. А значит, перед ним распахнутся двери палаты лордов. Время готовиться к серьезной деятельности, к политической карьере…
Но его эти мудрые наставления ничуть не трогают. Он упоен наконец-то обретенной свободой. И если полностью довериться его письмам этих лет, он ничем не отличается от других кембриджских студентов, носящих звучные имена и титулы. Стиль жизни совершенно тот же, что и у них: поздние вставанья, светские обеды, дискуссии о достоинствах актрис местного театра и беговых лошадей близлежащего ипподрома, пирушки, затягивающиеся за полночь. Байрон делает вид, что уже пресытился наслаждениями. Так требовала тогдашняя мода.
На самом деле все это не больше чем поза, которой он умеет сообщить видимость продуманного и последовательного распорядка существования. Он горд и раним, двери в его душевный мир плотно закрыты от посторонних. О том, что происходит в этом мире, надо догадываться: иногда по письмам, где, случается, прозвучит искренняя нота, чаще – по стихам.
Изредка он видит свою сводную сестру, которая только что вышла замуж за полковника Ли – человека добропорядочного, но очень уж невзрачного, бесцветного и внешне, и по духовному облику. Августа все та же, на ней как бы и не сказалась перемена в судьбе. И перед нею Байрон готов исповедаться горячо, без утайки. Выясняется, что ему претит жизнь, которую приходилось вести в Кембридже, чтобы не обособиться от других слишком уж резко. Выясняется, что у него постоянный сплин – английское это словечко, означающее и скуку, и меланхолию, для которой нет внешних поводов, стали часто повторять по всей Европе, потому что точнее не передать очень характерную черту умонастроения, проявляющегося все более ощутимо, особенно у молодых. Байрон об этом сказал двумя поэтическими строчками, содержащими формулу подобной психологии:
И в шум бессмысленной толпы
Я прячусь от тоски и боли.
В Лондоне, где он обосновался после университета, сплин становится для него обыденностью и почти привычкой. Пришел час, когда нужно было занять парламентское кресло; Байрон сразу же дал почувствовать, что не намерен поддерживать ни одну из партий, поглощенных интригами мелочного политиканства, и к нему отнеслись холодно. Проскучав несколько дней на дебатах вокруг какого-то ничтожного билля, он твердо решил, что подобные страсти не для него. И стал готовиться к заграничному путешествию.
Мы не так уж много знаем о тех нескольких месяцах, что он прожил в столице, читая персидских поэтов и описания Османской империи, так как намеченный им маршрут вел на Восток. Писем этого времени почти нет, лира поэта ожила перед самым отъездом, а люди, с которыми он тогда общался, оставили скудные и невыразительные воспоминания.
Но все они в один голос утверждают, что с первой же встречи их удивляла замкнутость Байрона. Он словно бы постоянно был настороже, опасаясь нескромных попыток проникнуть в тайны его души. Высказывался он отрывочно, и суждения его были одно мрачнее другого. А в обществе, в свете, куда ему открыл доступ титул лорда, держался особняком и не без подчеркнутой надменности, вызывавшей то раздражение, то страх.
Трудно сказать, насколько такие свидетельства объективны. Мемуары писались много лет спустя, и, конечно, перед их авторами стоял не только тот Байрон, которого они когда-то знали, но и произведший настоящий фурор Чайльд-Гарольд, герой поэмы, которую он привез из путешествия, чтобы прославиться немедленно и шумно. А в том, что Гарольд – это и есть Байрон, не сомневался никто. Сам автор под конец устал объяснять, что незачем его смешивать с этим персонажем, и, выпуская в свет последнюю, четвертую песнь, написал в предисловии: больше он не будет «проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать».
Признаемся, что линию эту заметить было довольно сложно, тем более таким читателям, которые хотя бы издалека наблюдали Байрона в светских салонах или, сталкиваясь с ним непосредственно, составили определенное мнение о его нраве. Казалось, что это себя самого он с удивительной правдивостью описывает во вступительных строфах «Чайльд-Гарольда», представляя публике своего главного персонажа:
Отвергнутую страсть он вспоминал
Иль чувствовал вражды смертельной жало –
Ничье живое сердце не узнало.
Ни с кем не вел он дружеских бесед.
Когда смятенье душу омрачало,
В часы раздумий, в дни сердечных бед
Презреньем он встречал сочувственный совет.
Очень вероятно, что те или иные качества героя молва приписывала его создателю понапрасну: это не редкость в литературе, ведь и на Лермонтова смотрели как на живого Печорина.
И все же мы с уверенностью можем заключить, что Гарольду отданы многие мысли и настроения самого Байрона. Причем для этого нам не потребуются прямые авторские признания. Просто прочтем поэму со вниманием. А сначала попробуем представить себе, что должен был думать и чувствовать в Англии начала прошлого столетия молодой человек, получивший примерно такое же, как у Байрона, духовное воспитание.
* * *
Англия была занята длительной войной с Наполеоном. Война шла на суше и на море, в Европе и в колониях, сопровождалась блокадой британских островов и ответной блокадой Франции. Перехватывались и уничтожались французские торговые корабли. Бурно росла промышленность, по рекам плыли первые железные пароходы, испытывали первую паровую машину, строили каналы. При всем том народ бедствовал и бунтовал. Эти мятежи подавлялись беспощадно, благо время было военное – оно развязало руки правительству, не оглядывавшемуся ни на какие законы.
Свободомыслие искореняли каленым железом. У Французской революции, особенно в первые годы, пока не начался террор, в Англии было много сторонников. Всех их заставили замолчать судебными преследованиями и травлей, а впоследствии и казнями без всякого юридического разбирательства. Англичанину полагалось славить своего короля и безропотно сложить за него голову где-нибудь у египетских пирамид или на заросшей пальмами Мартинике. Казенным патриотам на каждом шагу мерещилась якобинская зараза, и подозрительным сделалось даже чтение французских философов или пристрастие к парижской кухне.
Введенные Наполеоном строгости отрезали Британию от Европы. Об английских делах на континенте знали понаслышке, из вторых рук. И держались того мнения о туманном Альбионе, которое складывалось, закреплялось весь XVIII век, когда успехи ремесел и наук побудили признать Англию едва ли не примером для всего человечества. «Кто хочет видеть просвещенный народ, который посредством своего трудолюбия дошел до высочайшей степени утончения в жизни, – размышляет в „Письмах русского путешественника“ Карамзин, – тому надобно ехать в Англию».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60