ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Причем с лирикой особого рода: романтической.
Она, эта лирика, не обязательно ограничивалась только малыми формами – сонетом, балладой, стансами. Можно было написать большую поэму или, допустим, многоактную трагедию, но написать так, что основным художественным принципом все равно останется центростремительность. Иначе говоря, все равно будет ощущаться господство индивидуального сознания, подчинившего себе и подавившего собой сознание других персонажей да и внешнюю жизнь в любых ее проявлениях.
Дело не в жанре, который избирает поэт, дело в творческом принципе. Романтизм утвердил в качестве своего принципа осознанную, а можно даже сказать – программную субъективность восприятия и изображения мира. Всевозможные оттенки подобного восприятия, мельчайшие его отличия, едва уловимые колебания чувства, бесконечно прихотливый поток психологической жизни – все это воспроизводилось романтиками так полно и убедительно, что исключалась самая мысль, будто столь глубокое знание чужой души добыто наблюдением и размышлением. Нет, оно становилось возможным только оттого, что автор отдавал герою собственный душевный опыт. То есть делал героя своим более или менее узнаваемым подобием.
В конечном счете каждый литературный персонаж, конечно, выдуман писателем, который выводит его на сцену. Но существуют разные способы создания персонажа; их смена – это в какой-то мере и есть история литературы. Мы можем только догадываться, наделен ли Гамлет чертами Шекспира и сколько от самого себя вложил в Чацкого Грибоедов. Относительно романтических героев такие догадки чаще всего не нужны. Романтики постарались сократить дистанцию между авторским сознанием и духовным миром главного героя, который придает центростремительность всему произведению. В поэзии эта дистанция исчезла едва ли не полностью. Подобная сближенность отвечала самому духу и пафосу романтизма. Мятежная личность царила в искусстве романтиков полноправно. А кто, как не сам романтический поэт, был мятежной личностью в ее наиболее законченном воплощении?
Если высказывание Пушкина о восточных повестях и не следует принимать совсем уж безоговорочно, то по единственной причине: в нем определенная грань души Байрона принята за ее целое. Пушкин увидел в восточном цикле естественное продолжение байроновской лирики – и был совершенно прав. Тут и в самом деле органичное единство. Стихи, писавшиеся до путешествия на Восток, а также в первые годы по возвращении, и восточные поэмы связаны множеством нитей. И прежде всего общностью того преобладающего настроения, той главной страсти, какая движет Гяуром, и Ларой, и Конрадом, хотя наивно было бы думать, что испытанное этими персонажами непосредственно испытал, пусть даже в иной форме, сам Байрон. Схожесть здесь не в событиях, которыми заполнена жизнь, а в понимании сущности окружающего мира и в отношении к этому миру. От столь внимательного читателя Байрона, каким был Пушкин, эта схожесть укрыться, разумеется, не могла, да и Байрон, впрочем, не стремился как-то ее затемнить.
Оттого впрямую к Байрону и относили пламенные признания, поминутно слетающие с уст героев его восточных поэм, и их безысходную тоску, и кипящую, но неутолимую ярость сопротивления принятому порядку бытия, и всех их отличающее чувство своего одиночества на земле, своей затерянности в безучастном мире.
Слишком все это было созвучно той высокой и печальной музыке, что прозвучала в стихотворениях, где «я» подразумевает не какую-то из байроновских масок вроде Гяура или Лары, а непосредственно Байрона.
Кроме «Часов досуга», он не опубликовал ни единого сборника стихотворений. Рассеянные по журналам, стихи иногда давались в виде подборок, сопровождавших издания поэм, а в дальнейшем – драм. Видимо, свою лирику поэт ценил не особенно высоко. Исключение делалось только для цикла «Еврейские мелодии», законченного в 1815 году.
После гибели Байрона его мелкие стихотворения собрали и напечатали отдельным томиком. Впечатление оказалось таким, будто никто и не подозревал, какое в них заключено богатство. Осталось много свидетельств о том потрясающем эффекте, который производило знакомство с этой небольшой по объему книжкой. Как и в других случаях, доверимся свидетельству Лермонтова, ибо оно не обманет. Прямых отзывов о первом чтении Байрона в сохранившихся лермонтовских письмах нет. Зато есть несколько переводов, свободных переложений и подражаний. Все они относятся к юношеской поре, но мы-то знаем, какие могучие силы открылись уже в юном Лермонтове. Достаточно вспомнить, что самая ранняя редакция «Демона» создана, когда автору было пятнадцать лет. А в шестнадцать написан «Маскарад», где не найти ни грана вымученной патетики, и оттого безусловно убеждает это «Я много чувствовал, я много пережил…».
И вот примерно в это же время байроновский лирический том становится настольной книгой Лермонтова, перечитываемой снова и снова. Чем же она так притягивает, околдовывает так властно? Скорей всего, предельной откровенностью, с какой в чеканных строфах британского поэта рассказана его жизнь. До Байрона поэзия просто не знала, что подобная искренность художественно допустима и оправдана. Описываемые ею переживания оставались обобщенными, а еще чаще – нескрываемо условными, литературными. Байрон отверг подобную условность бесповоротно. Для него лирика имеет одно главное назначение – в качестве дневника души. Она остается способом исповедания, пусть даже в ней используется форма, обладающая своими строгими законами, которые как бы навязывают необходимость стилизации. От стилизаций Байрон отказывался, предпочитая необычность порядка рифм и построения строф – лишь для того, чтобы придать особую отчетливость, безоговорочную достоверность выражаемому чувству. Точность чувства, неподдельность чувства, за которым непременно скрывается собственный душевный опыт автора, – с Байроном это становится в поэзии обязательным условием: если оно не выполнено, об истинной лирике не приходится говорить.
Тогда и обнаруживается, что не только возможно, а просто-таки необходимо без всякой утайки передавать в стихотворении любовь и ненависть, муки и радости, озарения и разочарования – все, даже наиболее сокровенные движения души. Сухая бесстрастность романтиками не признавалась. Строки словно изливаются из потаенных глубин сердца, и строфы всегда непредсказуемы, как непредсказуема сама душевная жизнь. Природа, нравы, история, ошеломляющая своими крутыми переломами, – все тесно соединялось в романтической поэзии, прочнейшими узами сплетаясь с хроникой одной человеческой судьбы, которая раскрывается перед читателем и в ее «минуты роковые», и в томительной бестревожности будней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60