ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потому что Байрон добивался не той строгой достоверности психологического рисунка, к какой приучили нас писатели, пришедшие после него. Он добивался совсем другого. Гарольд для него был прежде всего средоточием самых характерных черт целого поколения. И чтобы за этим персонажем выступили определяющие приметы времени, можно, а наверное, даже следовало в чем-то поступиться убедительностью штрихов, выявляющих индивидуальность героя. Чтобы крупно, рельефно обозначилась его типичность, которая делает Гарольда воплощением особой психологии, особой духовной настроенности, порожденной самим временем.
Он вобрал в себя все то, что пережили и осознали сверстники Байрона, чьим уделом оказался исторический промежуток между революциями 1789 и 1830 годов. Он из тех, кто рожден под «бесславной звездой» и тщетно пытается в странствиях по миру отыскать какую-то цель, достойную дремлющих духовных сил. Время для таких людей было какое-то пустое, хотя события вроде бы заполняли его плотно, без остатка. Оно если не убивало, то сковывало порывы к самопожертвенному благородству. Угас энтузиазм, пробужденный прекрасной зарей Французской революции, рассыпались прахом возвышенные мечты о царстве свободы, которое должно было утвердиться не сегодня завтра, а на деле предстало империей Наполеона. И остался скепсис – глубокий, разъедающий. Осталась убийственная ирония, не обманывающаяся никакими масками, не верящая пустым словам, а подчас не в меру последовательная, чтобы исчезнуть даже в тех случаях, когда за словом шло реальное дело. Осталась гордость, горечь и безнадежность, излившаяся в признании Гарольда, которое читали как исповедание веры, принятой едва ли не всеми, кого сформировал тогдашний духовный климат Европы:
Бегу от самого себя,
Ищу забвенья, но со мною
Мой демон злобный, мысль моя, –
И в сердце места нет покою.
О, сколько у этой веры окажется приверженцев, сколько – и каких – отголосков! Бывают в поэзии звездные часы, когда она находит слово, обнимающее и выражающее не меньше как эпоху истории общественного сознания. В «Чайльд-Гарольде» такое слово прозвучало – «тоска». Та, что тайно гложет душу и заставляет томиться сердечной пустотой. Та, что обладает огромной язвительной силой, способной и к ниспровержению любой лжи, хотя бы ложь принимала форму прекрасной возвышенной иллюзии, и к медленному, но непоправимому духовному разрушению человека, не умеющего, просто отказывающегося попытаться с ней совладать. Та, что побуждает искать спасения в бесцельных скитаниях, в гордом, но обреченном бунте одиночки, в презрении ко всем существующим нормам, принципам, верованиям. Та, что несет в себе громадный заряд отрицания, но положительного идеала создать не может.
Откроем еще раз «Героя нашего времени»: ночью, за несколько часов до дуэли с Грушницким, Печорин оглядывается на прожитую жизнь, которая – кто знает? – может оборваться с рассветом. Перед ним на столе роман Вальтера Скотта, он заставит себя открыть книгу и невольно увлечется «волшебным вымыслом», хотя минута для этого, кажется, неподходящая. Но прежде он сделает запись в своем журнале – вот она, эта предельно честная и глубокая исповедь, выразившая всю ту душевную настроенность, которую раньше других узнал, осмыслил и поэтически воплотил Байрон: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?… А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни».
Не так ли и Гарольд – не угадал, растратил душевные силы в преследовании целей ничтожных, смолоду остыл к достойным идеалам, не веря, что они осуществятся хотя бы отчасти. Печорин – русский человек определенного времени, и он менее всего простое подобие байронического героя. Но родовые черты такого героя в нем обозначены с отчетливостью, которая не оставляет места для заблуждений. Смешно и предполагать, будто Лермонтов лишь переносил в условия русской действительности образ, созданный другим поэтом. Нет, он создавал «историю души человеческой», какой она перед ним возникала, и верил, что она «едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа». А если в этой истории отзывался Байрон, дело было отнюдь не в подражании. Только в том, что время сделало подобный тип человека своим истинным героем.
Вскоре после того, как «Чайльд-Гарольд» выйдет в свет и будет с жадностью прочитан всей образованной Европой, родится понятие «байронизм», которым станут обозначать и ту бунтарскую позицию, и ту безграничную скептичность, какие так сильно дали себя почувствовать в этом удивительном произведении. Понятие, конечно, не совсем точное, потому что оно схватывает определяющие свойства персонажа, отдавая их автору. Байрон пытался оспаривать подобное отождествление, отвергал его и в предисловии к первому изданию, и еще в одном, написанном, когда в 1818 году он принялся за продолжение поэмы, – все напрасно. Слишком часто прямые признания Гарольда перекликались с настроениями, заполнявшими лирику Байрона. Слишком наглядно совпали некоторые существенные черты пилигрима и облик поэта, который познакомил с ним читающую публику. Да и не в этих очевидностях заключалась основная причина. Гарольд был представителем эпохи в гораздо большей степени, чем индивидуальностью, обладающей неповторимым миром. А Байрон – и как художник, и как личность – воплотил дух эпохи глубже и полнее, чем любой из его современников.
Тем не менее некая подмена произошла, и на судьбе Байрона, даже на его посмертной репутации она скажется тяжело. Почти никому недостало проницательности понять, что Гарольд – это только частица души его создателя, только момент, пусть важный и неслучайный, однако никак не конечный момент его жизни – нравственной, идейной. И что нельзя в самом Байроне видеть лишь меланхолию, подавленность, разочарование, безверие, острый, но озлобленный ум, кипение страстей, не находящих отзвука и исхода. Нельзя вот так впрямую утверждать, будто Байрон придал очень уж расширительный смысл собственным переживаниям, и они приглушили, если не вовсе подавили, духовную отзывчивость, сознание связанности каждого человеческого существования со множеством других.
Есть безусловное родство между героем и автором, есть и глубокое различие. Замечали только родство. Ирония Байрона в отношении своего персонажа, строфы, в которых отчетливо распознается авторский юмор, даже тот факт, что в последних песнях Гарольд, собственно, почти исчезает из повествования, – ничто не переменило мнения, согласно которому в лице странника поэт изобразил самого себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60