ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Казалось, они гудят так натужно от тяжести своего груза, который едва хватает сил им нести.
Лица у всех на земле, смотревших вверх, изменились: посуровели, помрачнели. «Юнкерсы» еще только гудели в поднебесье, но кому-то где-то были уже уготованы смерть и раны, что-то было уже неумолимо обречено пожарам и разрушению…
7
Мать, медленно, осторожно ступая, мелкими шажками шла по двору от сарая к дому с пустой миской в руке. Она только что кинула курам просо и размоченные хлебные корки, сбежавшиеся на ее зов куры торопливо клевали на пятачке плотной черной земли возле сарая. Другая рука матери была приподнята и слегка протянута вперед – чтоб не натолкнуться ненароком на что-нибудь по дороге. Восьмой год, как у матери разлилась в глазах темная вода, городские врачи обещали, что операция ей поможет, не совсем, но часть зрения все же вернет. Если бы не война – операцию уже сделали б этим летом…
Привычно, знакомо было видеть Антонине мать, медлительно, осторожно ступающую по двору с очередным хозяйским делом. Но, входя в калитку, она даже сбилась с шага, задержалась невольно, на миг. Никогда раньше не чувствовала она этого так, не замечала, а тут ее словно бы пронзило насквозь – насколько же мать неотделима ото всего, что вокруг, что, с потерей глаз, еще оставила ей жизнь: от дома, сарая, огорода, этого двора с грязной тачкой, напачканными навозом лопатами под плетнем, веревками для сушки белья с нацепленными на них деревянными прищепками… Вроде бы все по отдельности, само по себе – мать и домашняя утварь, мелочи домашнего хозяйства, быта, а в действительности – одно целое, и не разъять на части… Потому и жива еще мать, на ногах она, что на привычном ей месте, в привычных каждодневных делах. Как же оторвать ее ото всего этого, что же с ней станется? Впервые так резко, до боли внутри себя Антонина почувствовала всю невозможность такого разлучения. Все равно как старое, обломанное, израненное дерево, что приспособилось и живет и могло бы еще долго, долго жить уцелевшими своими венками, оторвать от последнего питающего его корня…
В доме, посреди горницы, лежали четыре мешка с собранными вещами, все же остальное было на своих местах, как прежде. Только портрет отца под стеклом в рамке да еще такую же рамку с фотокарточками родни мать сняла со стены и поставила на пол, прислонив к мешкам.
В черном зеве печи тлела горка красных углей, пригорнутых к чугунку со щами, на шестке стояла сковорода с оладьями, накрытая эмалированной миской.
– Поешь, Тоня, – сказала мать, – а то когда ищ вырвешься…
Антонина окинула платок, жакетку, присела к столу.
Мать налила в миску щей, принесла, поставила на стол сковороду с оладьями. Движения ее были медленны, но все получалось у нее точно: щи она не пролила, сковородой не промахнулась, с ощупкой, но опустила на железный кружок-подставку. Слепла она постепенно, несколько лет и за это время и дом, и двор, и всю домашнюю работу освоила на ощупь, и ни разу не случалось такого, чтобы она что-нибудь опрокинула, разлила, разбила. Она продолжала делать по дому и хозяйству все, что делала и раньше, зрячей, только движения ее стали неуверенно-осторожными, слабыми, щупающими. Часто Антонине хотелось вмешаться – из жалости и для помощи, отстранить мать, самой в миг, в минуту сделать то, над чем она так долго, так медленно копается, да тут же она удерживала себя, свое нетерпение и свою жалость, – не надо, пускай уж мать делает, как получается у нее, только бы не чувствовала, что стала совсем уже ни на что не годна, что ее жалеют, а пуще того – не доверяют, берегут от нее вещи, посуду…
– Макариха заходила, – сказала мать, – говорит, никуда с места трогаться не будут, много продуктов не увезть, а без них – это с голоду подыхать. Будут сидеть тут. Не всех же подряд они убивают. Немцам, говорит, тоже работники нужны…
– Так и сказала? – спросила Антонина, торопливо хлебая деревянной ложкой капустные щи.
– Так и сказала, – подтвердила мать. – Всё они уже обдумали, рассудили.
– Ну, холера! – качнула головой Антонина, искренне про себя удивляясь. – Уже, стало быть, готова к фашистам на службу!
Макариха, неряшливая, всегда кое-как одетая старуха с большим крючкастым носом, жила неподалеку, через несколько домов, с невесткой и тремя ее пацанами. Сын ее работал трактористом в МТС, получал хорошо – и зерном, и деньгами, в закромах у них было много всего, одного хлеба сколько скоплено; Макариха про семейные достатки никогда точно не говорила, предпочитала помалкивать, но можно было догадываться. В доме у них стояли никелированные кровати, шкаф с зеркалом.
– А про Кольку, говорит, – продолжала мать, – если кто докажет, что он комсостав, так младший, и куда ж было деваться ему, не по своей воле, мобилизованный… А в партии он и не состоял никогда.
Зло комком, тесня дыхание, поднималось у Антонины к горлу. Она хорошо помнила, как Макариха, являясь, бывало, в правление что-нибудь выпросить или в сельпо, когда туда привозили что-нибудь дефицитное, редкое и собиралась большая очередь, всегда напористо, крикливо отстаивала свои права, свою первоочередность, выставляя Колыкины заслуги: он, дескать, передовик-механизатор, он колхозу и пашет, и сеет, всю работу своим трактором делает, всех кормит. Война началась, едва Кольку повесткой в район, в военкомат, позвали, а Макариха уже пришла в правление с кучей всяких нужд, как мать военнослужащего, защитника Родины. И Макарихе всегда уваживали, сдавались перед ее напором, крикливой требовательностью, – выписывали, что она просила, пропускали вне очереди вперед…
Мать помолчала, присев на лавку, держа сухие, морщинистые руки на коленях, сутуля острые, худые плечи.
– Оно ведь и правда – страх подаваться от дома… Что у нас с тобой – ничего против людей нет, а все ж таки тоже добро: хлеба пудов двадцать, проса десять пудов, огурцов кадка насоленная, капуста… Картошки за двести ведер, цельный подпол… Пеструха, поросенок, куры… Что с собой заберешь? Курей еще в плетенке увезть можно, поросенка в мешок завязать, а хлеба, картошки – мешок, другой… Надолго ли хватит?
– Так что ж – из-за картошки этой самой поганой к фашистам в холуи определяться? – сдерживая себя, сказала Антонина. Ей послышалось, будто пример Макарихи вызвал у матери какие-то колебания в душе, и она, излагая свои раздумья, ищет подхода, подступа к тому, что пока еще не решается ясно выразить.
– Что ты, как можно! Да пропади все пропадом! – поспешно сказала мать, выпрямляя свою сутулость. – И картошку эту отымут, и самих изведут. Макариха дура, ум куцый, это в ней жадность все… Нехай, нехай, она ищ хлебнет горюшка!
– А другие как? – спросила Антонина. – Что думают?
– Да что… Я всех не обспрашивала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35