ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Окруженный со всех сторон беспорядочно бегущей, галдящей толпой, надзиратель не успевает ничего заметить. Я свободен!
Погода стоит чудесная, ласковое солнце провожает меня к вокзалу. Я уже ничего не боюсь. Со мною бог. Я правильно сделал, что посоветовался с ним. От этих приятных мыслей я замедляю шаг и к вокзалу подхожу спокойно и неторопливо, как будто гуляя. Я гляжу вокруг с растроганным любопытством человека, который после долгого отсутствия вернулся в цивилизованное общество. Располагать собой — ощущение для меня новое и волнующее, мне еще надо к нему привыкнуть. С удивлением я вдруг замечаю, что вполголоса напеваю в задорном ритме хор из своей оперы:
Милая лентяйка, как ты долго спишь! Луч зари сверкает над коньками крыш. Пробудились птицы, встрепенулся сад, Пламенем рассвета небосвод объят. Славная погода! Нежится земля...
Пламя рассвета, конечно, давно отпылало, сейчас одиннадцать .часов, но погода и в самом деле славная, слишком славная, чтобы мне хотелось сесть в поезд. Настроение мое почему-то меняется: неистовая тоска по дому улетучилась, я веду себя так, будто хочу как можно дольше не возвращаться в Париж. Я спускаюсь в подземный переход, который под железнодорожными путями выводит меня на площадь, разрезанную пополам Орлеанской автострадой. Отправиться пешком? Я останавливаюсь в нерешительности. Когда ты свободен, надо все решать самому, а я к этому еще по привык. Выбор на первый взгляд совсем пустяковый, но он затрудняет меня. В конце концов я сажусь в автобус, который идет до Орлеанских ворот, и это путешествие на площадке наполняет меня радостью. Затруднение осталось позади. Замечу, кстати, что такого рода отношение ко всякому выбору, проявившее себя здесь мимолетно и выразившееся крайней растерянностью, которую я пытаюсь замаскировать, сделается впоследствии постоянной чертой моего характера. Любой выбор будет для меня мучительным испытанием, словно во мно остался неистребимый след того чреватого серьезными последствиями первого решения, которое заставило меня задержаться тогда возле живой изгороди...
Не знаю, почему я снова думаю об этом, впрочем, я думаю об этом всегда. Я снова радуюсь своей удаче, и радостное настроение сохраняется до конечной остановки.
Я иду пешком по длинному авеню до перекрестка Алезия, а потом к площади Данфер-Рошро, кварталу мне тогда еще незнакомому и в любой час дня многолюдному. Я чуть ли не на каждом шагу останавливаюсь и ротозейничаю, но делаю это, должно быть, не случайно, ибо чем ближе я к цели, тем больше меня охватывает беспокойство. Как встретят меня дома? На Алезии я захожу в церковь, чтобы еще раз обратиться к богу с просьбой о содействии, и чувствую, что охотно остался бы здесь на весь день.
Да простится мне, что я так подробно рассказываю об этих ребячествах. Они все больше надрывают мне сердце по мере того, как уходит в прошлое сама атмосфера, которая придавала им цену, по мере того как исчезают все эти мучительные раздумья, мое волнение и религиозные порывы. Я и теперь порою заглядываю в эту леденяще холодную, некрасивую церковь, обхожу ее, останавливаюсь перед паникадилом, куда верующие вставляют свечи и зажигают их одну за другой, обращая свои просьбы; к богу. Свечи дымно горят, я вдыхаю их запах. На этом месте я в тот день долго стоял, погруженный в наивные молитвы; я безуспешно ищу свою тень. Что я мог тогда сказать богу? Всякая попытка разгадать это была бы искусственной, всякое определение недостойно высоких помыслов. Но надо продолжать. Как выразить обуревавшие меня чувства, когда я поднимался по лестнице своего дома, точно гость, и звонил у собственой двери, гадая в тревоге, кто откроет мне дверь... Дверь открыла мама в пеньюаре.
— О господи, это малыш! И голос отца из гостиной:
— Что? Ты с ума сошла!
Да, это я, это ваш сын, который страдал и томился вдали от вас! Какое счастье! И я плача смеюсь и смеясь плачу, и моя растроганность трогает маму, она сжимает меня в объятиях, она душит меня — ах, как я об этом мечтал! — она мешает свои слезы с моими, но ее ведь вообще нетрудно растрогать, я опасаюсь, что ее сочувствия окажется мало для того, чтобы семья примирилась с таким поразительным свидетельством любви и верности. Я спешу поведать в сбивчивой пылкой исповеди о своих злоключениях, рассказываю о подземном ходе, о заросшем кустарником конце парка, о несправедливости судьбы и директора, о том, как я вместе с экстернами вышел на улицу, но во время всего своего рассказа я ощущаю, что
они ничего не понимают и что заклания жирного тельца в честь возвращения блудного сына не произойдет. Мой побег восторга не вызвал. Первое удивление прошло, отец бледнеет, разражается проклятьями, всуе поминает имя божие — меня эти богохульства теперь коробят, — отец кричит, что из меня никогда не выйдет ничего путного, что я бесплодная смоковница, и я могу понять его гнев, ведь я и в самом деле провинился, нарушил правила, но разве можно думать о правилах, когда родной сын так вас любит, когда он так убедительно доказал вам свою любовь; я понимаю, но мне этого не понять, и вы не правы, лишний раз унижая меня, заставляя стать на колени и награждая оплеухами. У меня тю сей день горят от них щеки.
Так завершилась моя недолгая одиссея. В конечном счете все обошлось довольно благополучно. Отец — человек вспыльчивый, по по злопамятный, к тому же он не может по видеть того, что так очевидно. Приходится признать, что интернат для меня не подходит, но, с другой стороны, нельзя уступать моему шантажу. Родители предлагают компромиссное решение. Ну что ж, предположим, они согласятся забрать меня из интерната, но это, конечно, только предположение (о, это было бы слишком прекрасно!), а пока что я должен вернуться в лицей, чтобы закончить учебный год. Я стараюсь, насколько могу, скрыть охватившую меня радость; остаток дня я проведу в лоне семьи, как будто ничего особенного не произошло, и перебранка, которая возникает между родителями за ужином, приводит меня в умиление: дома действительно все осталось по-прежнему! Наутро я сажусь в поезд, меня сопровождает отец, одетый так, будто собрался на похороны.
Лицейское начальство приняло нас неожиданно хорошо. Очевидно, мой побег не желали предавать огласке, считая, что это повредит репутации заведения. Сначала отец поговорил с директором с глазу на глаз, потом в кабинет, где так хорошо пахли кожей глубокио кресла, пригласили меня. Я почувствовал, что директор, хоть он и держался в соответствии со своим высоким положением, относится ко мне доброжелательно. Я приобретал некоторый вес, я становился Латюдом1 вверенного ему лицея.
У директора была серебряная шевелюра, он носил перстень с печаткой и одевался весьма изысканно, что составляло резкий контраст с потертой внешностью классного наставника, добродушного существа с неопрятными усиками и в чарличаплинском котелке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104