ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Даже такой маленький ребенок мог пожалеть, что вообще родился на свет; просто мне не хватало слов, чтобы выразить это.
Но я знала, что родилась для мучений и тревог, для безутешных блужданий с закрытыми глазами, когда жаждешь только утреннего солнца и человеческого слова, когда ищешь утешения в зрелище горящих фар автомобилей, проносящихся мимо.
Я спустилась вниз по узкой винтовой лестнице и оказалась в этой столовой.
А вот и черный дубовый буфет, который стоял здесь в те дни, — огромное резное чудище. Когда она умерла, отец отдал его, сказав, что мы должны вернуть мебель «ее семье», словно мы, дочери, не были «ее семьей». Но то, что происходило той ночью, было задолго до ее смерти. Буфет был вечной вехой на карте страха.
Фей еще не родилась, крошечное заморенное существо еще не появилось из черной прогнившей утробы, любимая наша крошка Фей еще не пришла в семью как подарок свыше, чтобы создать уют, чтобы танцевать, чтобы отвлекать от грустных мыслей, чтобы заставлять всех нас смеяться, Фей, которая навсегда останется для нас самой красивой, и не важно, сколько боли ей пришлось потом вынести, Фей, которая могла часами лежать, любуясь зеленой листвой на ветру, Фей, рожденная в отраве, всегда предлагала всем только безграничную любовь.
Нет, это было еще до Фей, в безрадостное время, безнадежное и темное, каким только бывает мир, а возможно, еще безнадежнее, так как понимание приходит с годами, а в восемь лет еще не можешь опереться на собственную мудрость. Я боялась, просто боялась.
Возможно, Фей уже росла в утробе матери в ту ночь. Вполне возможно. У матери были кровотечения все то время, что она вынашивала Фей. Значит, Фей жила в пьяном, зараженном, темном мире, пронизанном, наверное, одним только несчастьем. Неужели пьяное сердце бьется с той же силой, что и любое другое? Неужели тело пьяной матери кажется таким же теплым крошечному существу, что ждет, цепляясь за ниточку сознания, в темных и холодных комнатах, где на пороге затаился страх? Тревога и горечь идут рука об руку с одним робким истерзанным виной ребенком, который вглядывается в дальний угол грязной комнаты.
Вот резной камин, розы красного дерева, разрисованная панель под камень, холодная газовая горелка, которая, если ее зажечь, могла бы обуглить каминную полку. Вот лепнина наверху, высокий каркас огромных дверей, тени, ползущие в разные стороны от движущегося потока машин.
Поганый дом. Кто бы стал отрицать? Он был таким до появления пылесосов и стиральных машин, и в каждом углу всегда лежала пыль. Каждое утро вечно спешащий разносчик льда волоком втаскивал по ступеням блестящую волшебную глыбу. Молоко на леднике скисало. По белому металлическому кухонному столу, покрытому эмалью, сновали тараканы. Прежде чем сесть за стол, несколько раз постучишь по нему, тук-тук, чтобы они разбежались. Каждый раз моешь стакан, прежде чем воспользоваться им.
Мы бегали босиком все лето, грязные как чурки. Пыль застревала в оконных сетках, очень скоро приобретавших ржаво-черный цвет. А когда летом включали оконный вентилятор, то он задувал в дом грязь. Ее ошметки свешивались с каждой перекладины, с каждой завитушки лепнины, словно мох с ветвей дубов, что росли перед домом.
Но все это было абсолютно нормальным; в конце концов, как она могла содержать в чистоте такой огромный дом? Это она-то, которая читала нам стихи и считала, что нас, ее девочек, ее гениальных созданий, ее абсолютно здоровых детей, нельзя загружать никакими домашними делами; она имела обыкновение оставлять горы нестиранного белья на полу в ванной, а сама читала нам и смеялась. У нее был красивый смех.
Дел в доме накапливалось великое множество. Такова была жизнь. Ясно вижу, как однажды отец взобрался на верх стремянки и, вытянув руку, красил четырнадцатифутовые потолки. Разговоры о сыплющейся штукатурке. Прогнившие балки в мансарде; дом опускается, проваливается в землю год за годом — зрелище, от которого сжимается мое сердце.
Не помню, чтобы в доме когда-нибудь было везде чисто и вещи стояли на своих местах; в кладовке по вечно грязным тарелкам ползали мухи, а на плите всегда что-то горело. Неподвижный ночной воздух отдавал кислятиной и сыростью, когда я, непослушная, босая, спускалась по лестнице, охваченная ужасом. Да, ужасом.
Что, если появится таракан или крыса? Что, если входные двери забыли запереть и кто-то залез в дом, а она лежит там пьяная и я не смогу ее разбудить? Не смогу поднять. Что, если начнется пожар, да-да, тот ужасный-ужасный пожар, которого я боялась до самозабвения и о котором все время помнила, пожар вроде того, что сжег старинный викторианский дом на углу Сент-Чарльз-авеню и Филипп-стрит, пожар, который в моем представлении, возникшем еще раньше, чем это воспоминание, был порожден самой темнотой и неправедностью сгоревшего дома, самим нашим миром, нашим нестойким миром, в котором слова доброты чередовались с холодным ступором и грубым безразличием; где все это вечно накапливалось и исчезало в беспорядочной вселенной. Вряд ли нашлось бы второе такое место, как тот темный и безрадостный старый викторианский дом, этакий монстр на углу квартала, охваченный яростным огнем, какого я раньше не видела.
И что могло помешать случиться такому же и здесь, в этих просторных комнатах, спрятавшихся за белыми колоннами и чугунной оградой? Смотри, горелка включена. Газовая горелка на толстых подпорках выпускает яркий язычок пламени из конца газовой трубы, и тот горит слишком близко к стене. Слишком близко. Я знала это. Я знала, что стены чересчур раскаляются от всех зажженных горелок в этом доме. Я это уже знала. Значит, это не могло быть летом, но и зимой тоже. У меня застучали зубы.
Тогда, в ту ночь, и теперь, пока играл Стефан, я позволила тем детским страхам взять надо мною верх, и от этого стучали зубы.
Стефан играл медленную мелодию, совсем как вторая часть бетховенской Девятой симфонии, только его мелодия была более торжественной, словно он прошелся со мной по этому паркету, не блестевшему в то время и считавшемуся безнадежным при том уровне химических и механических средств. Кажется, уже наступил 1950-й? Нет.
Я смотрела на газовую горелку в комнате матери, и вид оранжевого пламени заставлял меня морщиться и прикрывать глаза, хотя я стояла в противоположном углу. О пожаре даже подумать страшно! Как тогда вынести Катринку и ее, пьяную, и Розалинду… Кстати, где она? Она не сохранилась в памяти. Я была там одна и знала, что в доме старая проводка: об этом часто и довольно беспечно говорили за обеденным столом. «Этот дом настолько высох, — как-то раз сказал отец, — что вспыхнет как спичка».
«Что ты сказал?» — переспросила тогда я.
Мать принялась разубеждать нас в обратном, прибегая к утешительной лжи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90