ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вот, мол, у нас сегодня гости дорогие, давайте-ка им споем. И целый зал, сразу двести человек (без маленьких), вдруг начинает петь – не шибко художественно, повторим, но зато замечательно дружно, улыбаясь, а гости, слегка растерявшись, вынуждены подтягивать, конечно же, не зная половины слов, – вот тут-то и разрешались без всякой натяжки и рассуждений педагогические споры: мелкие замечания умирали, устыдившись, а крупные мельчали, часто превращаясь в общие рассуждения.
Был ли Георгий Иванович злоумышленником, хитрованом, этаким педагогическим очковтирателем, что ли? Да вовсе нет. Он просто безумно устал от безмерной своей ответственности быть государственным отцом двухсот пятидесяти детей, постоянного, хотя и скрытого страха за их здоровье и даже жизнь, за настоящее и будущее этих бедолаг, вполне ему очевидное.
Он устал от своей должности бесконечного выбивалы, доставалы, менялы – денег, продуктов, одежды, белья, обуви, игрушек, красок, мыла и тысяч подобных вещей, кажущихся маловажными только непосвященным. Он устал от посторонних – этих бессчетных проверяющих, у каждого из которых особое мнение, свой гонор и невидимые взору знания. Вот и приходилось отбиваться, в том числе и таким невинно-лукавым способом, как детское пение, кого угодно способное расплавить.
Что же касается четверки, расположившейся у неровного пенька, то Топорик был, несмотря на видимую свою флегматичность, самым голосистым и музыкально способным, по крайней мере помнящим правильную мелодию. Остальные отличались дружностью и умением выпевать слова, не отставая друг от друга, – сказывалась практика.
Сперва они не очень громко, будто приноравливаясь, затянули «Тройку».
Вот мчится тройка удалая
В Казань дорогой столбовой,
И колокольчик, дар Валдая,
Гудет уныло над дугой.
Ребята знали: «Тройку» лучше всего затягивать негромко, как бы что-то вспоминая, чуть раскачиваясь, представляя поначалу, где и как это происходит. И погромче-то уж потом, когда действие начинается:
Ямщик лихой – он встал с полночи, Ему взгрустнулося в тиши; И он запел про ясны очи, Про очи девицы-души.
А вот дальше они затянули крепкими, ясными голосами, будто сами ямщиками были:
Вы, очи, очи голубые,
Вы сокрушили молодца,
Зачем, о люди, люди злые,
Вы их разрознили сердца?
Теперь я горький сиротина.
И вдруг махнул по всем по трем,
И тройкой тешился детина
И заливался соловьем.
Последние три строчки надо петь утихая, как утишая голос, словно тройка уезжает вдаль и исчезает постепенно, не сразу, оставляет в сердце кручину.
Ребята помолчали. Пение как будто протрезвило их. Вроде даже березы заслушались хрипловатого мальчишечьего пения. Разве простые, родительские пацаны, если только не записаны в хоровые кружки, станут петь ни с того ни с сего, да еще так дружно, слаженно?
Впрочем, то и се у них все-таки было прислоненное к пеньку и на пеньке – пирожки. А когда ребята расслаблялись, чувствовали себя хорошо – это ведь и в интернате, на спевках бывало, – любили они почему-то про ямщиков. Ямщики раньше, как и шоферы нынче, видать, особенный народ, например, дальнобойщики, далеко от дома, одни, тоскуют по родным, и жизнь-то у них получается не всегда путевой – может, оттого и любили песни про ямщиков эти ребята, что чувствовали нечто похожее сами?
Топорик затянул «Степь да степь кругом» – как умирал ямщик в холодной степи, замерзал, а батюшке и матушке поклон передать не забывал, да и кольцо обручальное отдавал жене, велел ей не куковать одной, а выйти замуж за другого и жить счастливо.
Близко-близко подходили слезы к глазам этих ребят, и могли бы они уже и не сдерживаться, особенно здесь, в полумраке июньского северного лета, когда хотя и светло, но слеза может скользнуть незаметно, деликатно припрятанная неверной тенью и собственной стыдливой быстротой. Но нет, они не дали себе воли. Они были подсушены интернатовским воспитанием, смута кружилась в глубине их существ, не имея права выходить наружу, повторим – истинная смута, а не срыв или истерика, прикрывающие то, что творится внутри.
Они просто притихли, уйдя на мгновение каждый в себя, и потеряли контроль за окружающей действительностью.
Топорикино сердце вспорхнуло с опозданием, когда над самым ухом, будто выстрел, хрустнула ветка – так, по крайней мере, ему показалось, и перед ними выросли три парня в черных кожанах – униформе, которую по всей России носят молодые, неизвестно чем промышляющие люди, разъезжающие предпочтительно на джипах восточных и западных фирм, – новая гвардия разломанной державы: то ли бойцы, то ли вороны.
Тот, что стоял впереди и был ненамного пониже других двоих, блестел фиксой в неверных сумерках летней ночи, светлоглазо улыбался, белобрысая отпущенная челка сливалась с головы в левую сторону. Вид его, кроме кожаной куртки, ничего плохого не излучал, никакой угрозы от него не исходило, в отличие от остальных двоих, державшихся напряженно.
– Классно поете, пацаны, – сказал Белобрысый и присел на корточки. Взгляд его упал на пенек, на пирожки, на бутылки – одну порожнюю, другую полную, и он проговорил: – У-у, да у вас праздник!
Гошман, Макарка и Гнедой, хотя и не встали, но сидели напрягшись, готовые вскочить. Топорик, как старший, поднялся.
– Интернатовские? – спросил Белобрысый. Топорик подтвердил.
– Выпускной, что ли? – допытывался парень, а оглядев сидящих, усомнился: – Дак вроде вы еще малы.
– Я, – сказал Топорик.
– Чего – ты? – поднял на него смеющийся взгляд нежданный пришелец.
– Я окончил, – пояснил Кольча.
– Восьмилетку? – все расспрашивал парень.
– Ага.
– Ну и куда теперь?
– В ПТУ, на автослесаря.
– Ну что ж, хорошее дело, – проговорил Белобрысый, оглядываясь на приятелей. – А, мужики?
Те одобрительно помычали.
– Ну, – спросил Белобрысый, по-прежнему улыбаясь, – а гостей-то принимаете? Угостить можете?
Интернатовцы оживились, будто они и в самом деле отмечают радость в каком-нибудь теплом заведении и к ним подошли гости.
Стаканов не было, коньяк они выпили из горлышка, то же самое пришлось сделать с водкой, и когда Топорик протянул бутыль, освобожденную от пробки, Белобрысому, тот спросил его:
– Как тебя зовут?
– Николай.
– А фамилия?
– Топоров.
– Ни мамки, ни папки нет?
Топорик, глядевший до того в глаза Белобрысому, опустил голову и кивнул. Неловко было перед человеком, которого видишь в первый раз, признавать свою биографию.
Но Белобрысый погасил свою улыбку, встал, вытянул руку с бутылкой вперед и торжественно сказал очень серьезным голосом:
– Пью за славного парня Колю Топорова, полного сироту. Жизнь обделяла его счастьем до сих пор. Не улыбалась ему радость. А вот сегодня, этим ранним летним утром, в этой белоствольной роще его жизнь волшебно изменилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60