ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И Бурнашову тоже захотелось жить здесь во имя неясного промысла и соизволенья, с любовью тратить свое ремесленное уменье на храмину, изукрашивая ее резьбою и изнуряя себя трудом. В этом, наверное, действительно, кроется счастье, если душа беспечальна и покойна? – подумал с удивлением и, прислушавшись к себе, понял, что уже решился остаться. Если без хитрости, если и у братии этой нет своего тайного умысла, как, наверное, сладко жить в тишине. Ну, а вдруг?.. Тут и попадись я, как рябчик в силки. Ага-а, молодец, семеро на одного не боюся. До чего ж нерешителен и слаб человек, когда время неожиданно подсказывает истинное дело. Но и деревня, в которую уперся я рогом, разве не истинное дело? Разве не благодать? Разве не то тоскующее бескрайнее поле, заросшее каменьем, которое орать и орать? Значит, уже истлели твои мечтанья и рассыпались замыслы?
Кузнецы едва пригубили вина, и всю бутыль располовинили гости: закаленному цыгану одна посудинка что волку дробина. Но в Бурнашова на смену слезливой расслабленности вошло раздражение и странная озлобленность, ему захотелось досадить братии и в чем-то уличить ее. Шабашники, им бы деньгу сшибить, думал с непонятным озлоблением, едва прислушиваясь к простенькому разговору, слабо тлевшему в застолье. Кузнецы вроде бы тяготились и, напялив черные войлочные колпаки, с томлением ждали конца трапезы.
– Я знавал одного, он булыжную дорогу мостил, – с вызовом сказал Бурнашов. – Жена подвозила на лошади камни, а он пятился к своей деревне десять лет. А умер, не дотянув дороги, за сто саженей от дома.
– Знать, божий человек, – рассудил Матвей.
– Он ни копейки денег не брал. Кормился, что подадут, – исподволь уличал Бурнашов. – И кто по дороге проедет, всякий его помянет невольно. Вот уж память воистину.
– И мы память строим. Только всеобщую, для всех и о всех. О нас памяти не надо, – сказал Иван и слабо улыбнулся, но отчего-то увел в сторону серые глаза. – Без памяти народ не жилец.
– Но ведь не за так же куете?
– Не за так, кормиться-то надо, но по душе. Разве мало того, кто будет оживлять святыню: темный человек иль светлый? С каким рвением и мыслью? С уловкой или без? Все порушилось, источилось, уходит в забвение, похилилось.
– А не проще ли не ворошить? – подзуживал Бурнашов, желая поймать страдников во лжи. – Пусть канет в тлен, негодность. Всякому зданию, как и человеку, свойственны рождение и смерть. Зачем тянуть, оживлять трупину неведомо для чего? Ведь покойников с погоста не ворачивают.
– Когда-то, может, и все падет, истлеет. Но то уже не нашего ума дело. Но пока живы мы, должны радеть о памяти, – вяло отвечал Иван, с тоскою вглядываясь в зарешеченную оконницу.
– Но это же внешнее; суета, мишура, одежды, мираж. А веру в душе надо лелеять и пестовать. Вере истинной не нужны всякие ухищренья и сияние икон. Вот почитаешь жалобы прежней монастырской братии, так всегда одно стенанье, что вот свещ нет, церкви обветшали, монаси наги и ветхи, замерзают на службе, стоя босы, печи уж кой день не топлены, и мучицы нет, чтобы штей пустоварных сварити. Всегда стенанье и плач, одно и то же. Зачем же сейчас, когда народ откинулся далеко от бога и взирает на него с удивлением, как на причуду и забаву дряхлого народишка, печься нам о забытых храминах?
– Не о вере печемся, но о памяти, – стоял на своем Иван. – Вера сама себя хранит. И вы, небось, тщитесь поверить в господа нашего?
– Нет, нет, нет, только не это, – вскинулся Бурнашов с некоторым испугом и опаскою, будто его поймали вдруг на тайной запретной мысли. – Опять неволя, снова цепи. Нет бога на земле, нет и выше. Земля сыра – царица и мать и нас пасет.
– Тогда зачем явились к нам, коли не уповаете на бога? Из любопытства праздного?
– Почему ж? Всякие есть тропы.
– Писатель ищет счастливых людей, – с улыбкой объяснил цыган.
Буриашов вспыхнул на эту выдумку, неприязненным взглядом пронзил спутника:
– Слушай, князь Панин. Хороший ты, видать, человек, но оставь меня, не жди. Поезжай-ка домой.
Цыган не обиделся и скоро собрался со двора.
Провожая его тесной крутой лестницей, словно бы прорубленной в чреве исполинского камня, по ступеням, тесанным на долгие века, спустились на паперть; каждый стоял сам по себе, молча наблюдали, как отъезжает цыган с монастырского подворья, оставляя за собою голубоватый туманец бензиновой гари. «Зачем вы подначивали меня?» – спросил вдруг Иван тихо и скорбно, как больного. Бурнашов искоса, снизу вверх посмотрел на золотящуюся кудрявую бороду, едва побитую ранней сединой, ухмыльнулся и неопределенно пожал плечами.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Всякое ремесло держит человечью породу, не дает ей затеряться, забыться, развеяться прахом в толще времен вместе с особенностями натуры, коя и высекается-то, чеканится самим этим ремеслом; мало того, он и душу-то, исполненную добродетелью и особой страстью, и язык цехового мастера, обычаи и повадки, норов, да и саму изюмину, рождаемую обыкновенно лишь особой смекалкой и любовью к трудовой жизни, – все это сохраняет, и держит, и крепит, и передает по поколениям, по роду-племени всякое извечное рукоделие; уж портного, к примеру, никак не спутаешь с пирожником, а тем паче с кузнецом – сыном огня…
Неделю провел Бурнашов в кузне, подсобляя мастерам: ему хотелось изнуриться, чтоб кислая шерсть полезла наружу, дурь изошла, истекла потом и посвежела душа, когда он забывался, было совсем хорошо, но вдруг словно бы на мясной крюк подвешивали за подреберье – такой болью пронизывало грудину заполошное отчаяние. Он с тоскою озирал мрачную кузню и полагал, что тут место сатанинским подручным. Пламя горнушки со свистом втягивалось в широкое голенище трубы, а в белом слепящем зраке, в самой сердцевине огня калился прут. Матвей выхватывал клещами нагретое железо, кидал на наковальню, сыпал ручником, и в такт ему ухал кувалдою Бурнашов, чувствуя, как силы убегают вместе с хладеющим металлом. «А ну поддай, и еще, и еще поддай!» – покрикивал Матвей, скалясь; бей его, бей его – выстукивал ручник. Он был молчалив, этот бывший коваль, клещами слова не вытянуть. Порою Бурнашова охватывал азарт, и что-то от деда пана Склярского вдруг вспыхивало в крови; тогда ему нравилось мять, выкручивать железо, рубить его и гнуть, вязать петли и галстуки, варить и полосовать, глубоко вдыхая кисловато-горький, задымленный воздух. Ковали подсвечники и светцы, треноги и крючья, дверные петли, решетки и всякую скобяную мелочь, которой во множестве требовал ремонт. Появлялся Иван, тогда Матвей сменял Бурнашова, а гость садился на черную потеющую к вечеру жесткую пустырную траву напротив широко распахнутой двери, и было тревожно, зачарованно наблюдать из темени, как в чреве кузни, в задымленной ее утробе на фоне колеблющегося пламени горнушки в россыпях искр то проступают, то западают в черноту кроваво-красные, сосредоточенные яростные лица, отчего-то лишенные всякой кротости и благодушия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125