ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но и теперь Тверитинов остался невозмутимым.
– А что – «в Москве»? – переспросил он. – Хорошо, что не в Москве. Там теперь скопился миллион с гаком пенсионеров – одна восьмая всего населения, больше, пожалуй, чем в любом другом городе мира. В Москве бы, выстрой я такой дом, хоть там и не хватает рабочих тысяч восемьсот, не меньше, и как бы ни отбивался я, – все равно через год-другой домик этот позабили бы пенсионеры, как тиной затянуло бы!.. А мне важно не просто заселить его: кем заселить! – вот что.
Чтоб были разные группы населения, чтоб потом следить за их развитием, ведь главный эксперимент и начнется потом: тут должна работать специальная группа социологов, экономистов, медиков… Хорошо, что не в Москве, справедливо: Сибирь, Север как раз и должны стать первоочередным полигоном для подобных испытаний, не только моих. То, без чего на Западе – особенно в обслуге – пока можно терпеть, тут – уже зарез…
Нет, не могли мои вопросы, с наскока, поколебать его спокойствия, вроде бы даже и обреченного, – неужели решил, что Токареву действительно удастся прикрыть эксперимент?.. И я пошутить решился:
– Выходит, эксперимент-то и правда ершистый, непричесанный?
Тверитинов усмехнулся, тоже припомнив фразу токаревского бровастого зама. Но почти тут же усмешка стала улыбкой, коричневые его глаза наполнились грустным доверием, и он проговорил тихо, почти заговорщицки:
– Знаете, арка для меня – совсем как жизнь человеческая: взлет – падение, уход и опять – рождение, взлет… Столько в ней, я бы сказал, изящной необходимости! Из всех конструктивных форм арка конечно же самая эмоциональная, пластичная. А здесь она, во всяком случае для меня, людскую общность какую-то несет, общность тех, кто будет жить в этом доме… «Прически требует»! – он повторил эту фразу и неожиданно громко, неудержимо рассмеялся, продолжая говорить сквозь смех: – Это ж все равно… ну, не знаю… в симфонии, в самом патетическом месте соло на балалайке подпустить бы, а?.. Так и прическа эта…
Я тоже смеялся. Тверитинов еще пояснил, должно быть, теперь угадав во мне душу сходную:
– Культура – это, кроме всего прочего, когда человек подходит к новой для себя вещи без предвзятости, готовых мерок. С любопытством, как минимум.
Желая понять. А если этого нет!.. – Александр Григорьевич показал гибкими своими, длинными пальцами, как безнадежен и уныл такой человек, какой он обрубленно-плоский.
Он теперь говорил о близости музыки и архитектуры, о перекличках их ритмов, о нравственности и безнравственности этих искусств; доказывал, что подлинная красота всегда нравственна… Но я вдруг поймал себя на том, что уже не вслушиваюсь в смысл его слов, а слежу лишь за их интонацией, которая стала раздумчивой. «Тоже музыка: музыка характера тверитиновского», – думал я. И еще думал: – теперь уже мне писать о ДНБ, о Тверитинове непременно, не раз и не два вернусь сюда, чтобы все не просто понять – почувствовать.
И как хорошо, что вот рассмеялся он, Тверитинов, а потом и вместе мы посмеялись – всего-то! Но мне теперь и во все будущие встречи с ним будет легко, наверняка…
Так оно и случилось впоследствии.
Но сперва вместе с Паниным, Токаревым и егерем по фамилии Мавродин я выбрался в тайгу.
Вылетели с рассветом. Прежде чем лечь на курс, вертолет сделал круг над городом, над плотиной. Еще не подняли машины дорожную пыль, и улицы тянулись внизу фиолетово-росные. Заметнее стали все многоэтажные вертикали, – как сторожевые башни, они первые встречали солнце, и рядом с ними кварталы иных домов выглядели надежней. Сразу понятна стала планировка города – радиально-кольцевая. Только вот в центре диковато бурел глинистый пустырь, там, видимо, запроектировано было строительство зданий общественных.
Но я не стал уточнять: не хотелось, чтоб сейчас Токарев заговорил о Тверитинове. Утро было такое счастливое: сонные дома, и мы – мимо них, явственный шорох шин по бетонке, спешим, и пустынное поле аэродрома, а на дальнем его краю – вертолет, ожидавший нас, дверка в его темное, дурманно пахнувшее бензином чрево распахнута; небо, не по-осеннему белесое, обещало жаркий день, но пока-то волнами накатывала на нас из близкой, но невидимой пока тайги прохлада; летчики с невыспавшимися, но не хмурыми лицами; видно, они любили летать с Токаревым, заулыбались, едва увидев его, забегали по трапу вверх и вниз, чтото там проверяя в вертолетном боку, перебрасываясь непонятными нам, короткими фразами… Ждать пришлось минуты две, не больше, и это тоже было приятно – общая наша готовность к действию.
Сразу за аэродромом – пригородное шоссе, а по нему катили два молоковоза, одиноко и медленно, по сравнению с нами. И пусть тянутся: рано еще! А мы вот спешим. Хоть впереди долгий день и множество интересного, – надо спешить.
Токарев с Мавродиным сидел напротив нас с Паниным, на откидной алюминиевой скамье, помятой, в ссадинах, и тыкал в иллюминатор толстым пальцем: смотрите, мол. Там открылась из-за прибрежных сопок плотина, вся. И сейчас ясно стало с первого взгляда: камешек к камешку – сложили ее руки человеческие, уж слишком аккуратна и тонка была нитка, перерезавшая водохранилище. Вертолет, разворачиваясь, накренился, и громадное море вздыбилось, навалилось на эту ниточку, слабо выгнутую; непонятно было, как может плотина сдерживать такую силищу воды, только у берегов зеленовато-голубую, а под нами – омутово-грифельную, бездонную.
Токарев наклонился через широкий проход, прокричал, чтоб услышали мы за гудом мотора:
– Я памятник воздвиг себе нерукотворный! – и руки поднял кверху, обозначая в воздухе нечто могучее, улыбался, сдвинул потерханную кепчонку к затылку, одна бровь приподнята, а другая – вниз, открывшийся лоб-гора наморщен заносчиво вроде бы, а улыбка доверчивая: вот я, весь тут, счастлив и не скрываю того.
Но Панин, искоса взглянув на друга, чуть приметно нахмурился. Чем-то ему, видимо, не понравился Токарев в ту минуту.
А мы уже летели над дикой тайгой.
Тут стояли леса сосновые, ровные. Редкие осинки, багряные, и березы, желтые, видны были издали, как восклицания. А сопки с окатыми плечами дыбились, одна к одной, темно-зеленые, почти черные внизу, под нами, и синевато-розовые, уже освещенные солнцем вдали. Четкая тень вертолета скользила по их горбам далеко в стороне от нас, и мне все казалось: кто-то еще летит там, я оглядывался, но ничего, кроме белесого, будто б нездешнего неба и пятнистой шкуры тайги, – солнечносалатовые просверки на взлобках и темные провалы в падях, колеблющиеся, как вода в глубоком колодце.
Вертолет летел теперь уж вроде не торопясь. Будто ему всего лишь и надо было – вырваться из города, чтоб ощутить таежную эту, безмерную свободу, нерастраченность сил, укрепиться в собственном уменье летать, – куда ж теперь-то спешить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138