ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– уже с отчаяньем думал я. – Я тебе дам спасти себя, и на этом ты успокоишься и вернешься опять исполнять солдатский долг. Я буду всего лишь искуплением твоих грехов – прошлых, но и будущих тоже?..
Палочка-выручалочка, зерно, брошенное в землю…
Пусть даже не он сам затопчет росток: разроет, склюет зерно соседская курица, – ему-то важно, что он бросил его – всего лишь…»
Но должно быть, и правда меж нами существовала какая-то внутренняя связь: Труммер, словно бы угадав мои мысли, заговорил не о своем – о большем:
– Я понимаю: ваше спасение, быть может, нужнее мне, чем вам самим. Пусть это и звучит эгоистично, но для меня, по крайней мере, – так… А все же я знаю и другое, уже сейчас знаю: над теми, кто выйдет из концлагерей живым, смерть будет вовсе не властна. Во веки веков не властна. Впрочем, так же как и над теми, кто останется там, хоть их и развеяли пеплом. Но и они живут благодаря уцелевшим. Поэтому те, кто может уцелеть, не принадлежат себе. Вы не смеете ослушаться.
Вот я говорю: идите! И вы должны идти, потому что это выход не только для вас, – для всех, кого вместила ваша душа. Идите!..
Он опять заговорил как пастырь… Ах, если бы не был он столь многословен! Возможно, я и послушался бы его. Но в те минуты я даже не думал о друзьях в лагере, о Токареве, о подпольном штабе – я там связным был, со своей должностью лагерного электрика имел право ходить всюду. Не думал я в те минуты, что им, в лагере, без меня придется труднее.
Я не мог объяснить себе и не объяснял, что именно, но что-то в желании Труммера отталкивало, оскорбляло.
Он будто бы предлагал мне сделку. Будто бы уже видел и себя, и меня в каком-то разноцветном будущем. Но я-то жил еще в настоящем, четко разделенном на цвета белый и черный, – никаких полутонов… Я заставил себя проговорить:
– Нет, я не могу принять ваше предложение.
– Но мы должны спасти вас! – нетерпеливо воскликнул он.
– Даже против моей воли?
– Отчего, отчего вы не хотите согласиться?
– Точнее было бы сказать: «не могу»… Я благодарен вам за ваш порыв, устремление, откровенность, риск, – выбирайте любое слово из этих или все сразу.
Но я не один в Зеебаде, и если желание ваше твердо, вы сможете найти там еще не одного брата – множество!..
В том числе и такого, который согласится купить себе свободу ценою вашего покоя.
– Покоя? – воскликнул он с недоумением.
Мне стало жалко его, и я поправился:
– Возможно, я не прав. Даже наверняка это слово мое – неточное. Но все же… все же, наверное, именно потому, что у нас был один отец, я не могу согласиться с вами.
И тут впервые за весь такой трудный спор заговорила фрау Труммер, жена моего отца, которую он, конечно, любил, – голос ее прозвучал надтреснуто, как бой старых часов, но тем больше было в нем убежденности и еще – горечи, да, пожалуй, и горечи тоже:
– Вилли, он прав. Прав!.. И больше не надо это обсуждать!
Она порывисто встала и вышла из комнаты. Опять меня удивила легкость ее движений. Шагнул за нею и Труммер, но уж куда ему было поспеть за ней! – остановился, закрыл рукою лицо и так, покачиваясь, стоял долго-долго.
И больше мы ни о чем таком не говорили.
Спустя часа полтора, чтобы успеть к вечернему аппелю, я опять переоделся в концлагерное, и Труммер отвез меня на машине в Зеебад. Он сидел за рулем как-то боком, отвернувшись от меня, чуть сгорбившись.
Но, остановив машину перед самыми дверями комендатуры, взглянул на меня прямо, и я снова с щемящей жалостью к нему, себе узнал в его глазах сзои собственные, но и еще увидел: лицо Труммера бесстрастно.
Он лишь кивнул на прощанье – едва заметно – и из-за руля не вышел, а сразу развернулся и погнал машину обратно, кажется, с предельной скоростью. Луч прожектора с вышки полоснул черный бок машины как плеткою.
Машина и от него ускользнула неотвратимо. А я все смотрел ей вслед, пока не рявкнул на меня охранник у дверей.
И больше я Труммера не видел.
Кажется, о пятьдесят шестом году, когда я снова попал в Германию, я поехал в этот городок, разыскал дом Труммеров – он уцелел, но жили в нем уже другие люди, они рассказали: майор давно, еще во время войны, застрелился, а мать пережила его ненадолго: через месяц – инфаркт.
Я не мог поверить: застрелился – он? Такой многоречивый!.. Но потом пошел на знакомое мне кладбище.
Они там лежали теперь все вместе, втроем: отец, мать и сын. Я сопоставил даты: Вилли, мой брат, покончил с собой через два дня после нашей встречи. И я вдруг понял: да, он это сделал. И, кроме дикого отвращения к себе, в тот миг ничего не испытывал.
Оно, это отвращенье, возвращается и сейчас иногда.
Я гадаю: что бы могло измениться, поступи я тогда иначе? Могло ли?.. Ничего теперь не узнать».
Я читал рассказ Панина безотрывно. Странное чувство бередило, поначалу – подспудно. Владимир Евгеньевич, невысоконький, бестелесный, – а уж там, в Зеебаде, наверное, можно было разглядывать его напросвет. Мне физически страшно за него стало. «Ну зачем же и тамто, даже там – все наоборот!» И это самоубийство майора. Я уже чуть не обвинял Панина, придумывая причины, по которым он не просто мог – должен был остаться у Труммера. Не ради себя, пусть даже не ради майора, нет! – но связным каким-нибудь, чтоб из-за проволоки, с воли помогать тем, кто остался в Зеебаде…
Наверняка в тот миг «сработали» во мне шпионские, телевизионные детективы. Связным? – между кем и кем?
Кому и как он мог помочь? В захолустном этом городке сидя? Ну, а если б даже не в захолустном? Ему бы годы пришлось отсиживаться на чердаке или в какой-нибудь дальней комнате дома Труммеров, и ни шагу по улице, иначе б при той системе доносов, которая была так четко организована в Германии, его бы зыдал властям любой встречный: «чужак» – как не отличить с первого взгляда! Конечно ж понимал я: попросту глупо было оставаться у Труммера человеку, который не смог бы, не захотел отсиживаться в темном углу трусливой мышью. Но все же недоумевал: откуда такая сила самоотречения?..
Но чем больше изумлялся, тем больший стыд охватывал – стыд за себя самого, едкий, прилипчизый, как запах пороха. Отчего? Я отгонял его.
Но стыд становился острее, когда я снова и снова воскрешал образ Панина-хефтлинга.
Ночь. Темноту вспарывает луч прожектора – полоснул по лаковому, стремительному боку машины, и вот уж нет ее, как не было. А Панин смотрит вслед и в первый миг не слышит даже окрик эсэсовца у дверей комендатуры. Но тем поспешней в миг следующий грабастает с головы полосатую шапчонку, и рукав куртки свободно скользит по истонченным костям, становится явственным на запястье «номер телефона на небо» – татуировка. А выслушав приказ охранника, Панин с такой же механической, чеканной поспешностью цепляет шапчонку на выстриженный затылок и идет в черный провал лагерной «брамы» – ворот, отделяющих почти фантастический мир штатского, обыденного городка, в котором, однако, только что побывал Панин, от мира, где ждет его иная обыденность – фантасмагории, ставшие привычными:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138