ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ему бы еще хоть один шажок сделать подальше.
Глядишь, и добрался бы до света, а? Но небось все у него в душе уже вскипело, потому и… Я вот тоже, если, к примеру, накричат на меня, накричат только – ну, никак не могу, враз вскипаю! А уж на что мирный человек. Правда ведь? Ты же видел?
Федя требовал подтверждения немедленного, и я кивнул ему.
– Ну вот! – уже с откровенной радостью воскликнул он. – То-то и оно! Осудить проще всего: чужая вина всегда бесспорной кажется. А Труммер твой, хоть и майор, немец, но, видно, не было у него всегдашней этой хамской замашки – быть во всем постоянно правым.
Видно, и ему хотелось – не к себе грести, а от себя отгребать…
Федя и еще что-то говорил, а я вдруг подумал, будто он и меня упрекал тем самым. Нет, не так: не упрек был в его словах, но каким-то боком относились они и ко мне, поднимая в душе что-то подспудно-доброе, осаживая мутноватую взвесь.
Но Федя-то не меня, а себя корил вслух. Он вдруг спросил не очень уверенно:
– Сергеич, хочешь, я тебе в главном своем повинюсь? Хочешь? – И хмыкнул дурашливо, отвернулся, глаза пряча. Даже шея у него стала красной. Первый раз я видел, как он смущается. Промолчал. И Федя опять проковылял на костылях по комнате, остановился посредине и, поджав поудобней забинтованную культю, проговорил решительно: – Ну так вот, слушай! Ты мою Варюху видел: немолодая и лицом неказистая, – врастопырку скулы…
– Ну что ты, Федя!..
– Нет, ты уж меня не перебивай, пожалуйста. Я же свое говорю, как я чувствую, а не то что!.. Может, мнето самому какая-нибудь Брижжит-Мурло противна даже, а Варюха кажется красивей красивых. Особенно, когда захочет приласкаться и ладошкой по лицу моему проведет, а у самой глаза такие делаются! – через край плещут, хоть ныряй в них, ох, глаза!.. Но это я только тебе так говорю, а перед ней держу себя, будто она мой должник: и в годах, и дитё у ней, а я, такой из себя весь вольный, пол-России пробежал, нигде не запнувшись, а тут уж второй год подряд ей себя дарю, – вот ведь как!.. Познакомились мы случайно: я квартирантом к ней встал, думал – до зимы, до прошлой еще. А потом – месяц, другой. И вот спервоначалу-то дочка Варина, Маша, прикипела ко мне. Ей и было-то три годочка. А я с детишками люблю цацкаться. Про зверюшек всяких рассказываю – в лесу насмотрелся. А ей – только б слушать! Так и пырскает глазенками-то. До того примкнулась: только я в дом, а она тут как тут – к моему сапогу жмется. Я ей, шуткуя, вычитываю: «Что это вы, Мария Юрьевна, ластитесь?» Отец ее, Юрка, – и не видел ее, в бегах где-то. И Машутка-то мне отвечает вдруг:
«Я не Юрйевна, я – твоя!» С того все и началось у нас с Варей. Будто одарили меня: то никого не было во всем свете, а то – сразу две живые души, которым я как хлеб нужен: и жена вроде, и дочка. Но все же до сих пор я себя перед ней так ставлю, будто не я ей, а она мне чем обязана. Будто я, к примеру, ударник комтруда, а она – вроде подчищалы рядом, лишенная права голоса. Но сам-то знаю: она лучше меня! Лучше тем хотя бы, что никак себя не обозначает, не лезет со словом вперед своего же подарка, а все несет молча. И вот по ночалл, бывает, раздумаюсь я об этом – так мне чадно и горько делается, ругаю себя, Сергеич, последним словами: мол, подлятник ты и фуфлыжник, Федя, крысолов и промотина! Кинуть бы тебя на четыре кости, чтоб на четвереньках, значит, поползал перед Варюхой, прощенья выпрашивая!.. И так я казнюсь в ночи час и два, но чувствую, и в казнях тех – тоже сам себе нравлюсь, вроде бы чижуюсь перед собою самим: ах, какой я мучительный!.. А утром-то проснусь, только за порог – и опять я, вольный, радуюсь: уберегся от каких-то там обещаний. Захочу – и сегодня же смоюсь, такая это шалая мысль, аж душа от нее заходится, будто отсидел-отлежал я душу-то, и вот покалывает ее иголочками, немеет, отваливается она по кусочкам, – чую, что так! Но все равно из последних силенок перед собой форс держу, будто и вправду не хамство свое мужское, а вольность оберегаю. Будто и невдомек: настоящая-то воля – когда не к себе от других бежишь, а от себя к другим. Только в людях, вот как в Варюхе моей, и может быть простор и размах твой собственный, а не в каких-нибудь шпалах на насыпи железнодорожной, которых все равно, всех-то, ни ногами, ни колесами не пересчитаешь. Так ведь, Сергеич? – с надсадой спросил Федя и тут же сам себе ответил: – Так! И Панин твой – тому подтвержденье… И-эх! – простонал он, скривившись мучительно, и повалился неловко, боком на койку.
Умолк. И я молчал: что тут скажешь?
Только минут через пять Федя спросил:
– О чем ты думаешь?
А я опять вспомнил дочь, Наташку, – как в последнее ее лето мы поехали на месяц в деревню и она, впервые увидев стенные часы-ходики, смотрела-смотрела на их выстукивающий что-то маятник, торопливый, невнятный, и погладила ладошкой голубые» ветки дерева, нарисованного над циферблатом, розовых, выпуклых птиц, сидящих в листве, и снова смотрела – безотрывно, пока я не спросил:
– Ты что, Наташа?
Лишь на мгновенье оглянувшись, боясь, должно быть, проглядеть что-то нужное, она ответила вопросом:
– Часы о чем-то думают, пап? Правда?
Я рассмеялся и сказал:
– Наверное.
Теперь-то я точно знал: время думает. Иногда и вместо людей, если сами они размышлять боятся. Но сказать об этом Феде поостерегся: вдруг еще примет это как поучение. И опять промолчал. Он поднял голову с подушки, во взгляде его было недоумение и жалость ко мне. Воскликнул:
– А ведь мы с тобой, Сергеич, опохмеляться второй день забываем! Как же это?
– Что-то не хочется. Ни к чему.
И вдруг Федя с облегченьем откинулся на подушку и рассмеялся громко, будто давно сдерживал смех.
Я воскликнул:
– Эй! Ты что?
– Так ведь как же, Сергеич, – пояснил он сквозь смех, – я ж и сам с тобой вконец уходился! Все думаю, раз другу от того легче, так терпи, Федя, хоть сквозь зубы стиснутые, а лей в пасть водочку эту проклятую!
Не имеет права, не может рабочий класс от интеллигенции отставать! А ты – вон оно как: «ни к чему»!..
Может, и ты за мной тянулся, а?
Теперь уж мы оба смеялись. Хотя мне вовсе не смешно было: так не понять Федю! Что ж это сделалось со мною за последние недели? Где я бреду? Какими проулками?.. И тут я понял, что должен сделать.
Попросил:
– Федя, не в службу, а в дружбу – сходи-ка, взгляни: если Долгов не спит, позови его потихоньку. Скажи – очень нужно.
Федя испугался.
– Что ты? Зачем?
– Не бойся, Федя! Ничего дурного я ему не сделаю. А попытаюсь – обрадовать.
Долгов пришел. Он поддерживал голову левой рукой за подбородок. И складки кожи на исхудавшем лице провисали меж пальцев, как прежде. А глаза – желтые, виноватые, как у провинившейся собачонки, но не юлили, а смотрели на меня с вопрошающе-туповатой пристальностью. Вдруг я подумал, что не помню – или не знаю?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138