ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если бутылка и постель не расстроят прежде времени этот точный, как часы, и четкий, как курок, взрывчатый восьмидесятикилограммовый механизм, которым был сын Хозяина, Молния второкурсников. Папина радость, Том Старк. В тот вечер он стоял посреди гостиничного номера с полоской пластыря на носу и самоуверенной улыбкой на чистом, красивом мальчишеском лице – а оно было и чистым, и красивым, и мальчишеским, – и руки папиных друзей хватали его и колотили его по плечам, Крошка Дафи хлопал его по плечу, Сэди Берк, а сидевшая несколько в стороне от взволнованной группы, в своем персональном облаке табачного дыма и спиртных паров, с недвусмысленным выражением на рябом, ярком лице, сказала:
– Верно, Том, кто-то мне говорил, что ты сегодня играл в футбол.
Но Том Старк едва ли мог услышать и оценить ее иронию – он был окружен своим собственным, золотым облаком того, что он – Том Старк, который играл сегодня в футбол.
Наконец Хозяин сказал:
– А теперь иди спать, сынок. Тебе надо выспаться. Отдохни, чтобы накидать им как следует в будущую субботу. – Он положил руку на плечо Тому и сказал: – Мы очень гордимся тобой, мальчик.
А я сказал себе: «Если его глаза опять подернутся влагой, меня вырвет».
– Ложись спать, сынок, – сказал Хозяин.
Том Старк процедил: «Ага» – и пошел к двери.
Меня окружал мир настоящего.
Но было еще и прошлое. Был вопрос. Была дохлая киска, закопанная в куче золы.
Поэтому немного погодя я стоял перед большим окном-фонарем и смотрел туда, где с жестяных листьев магнолий соскальзывали последние отблески дневного света и в сгущавшихся сумерках тускнела пена прибоя. За спиной у меня была комната, немногим отличавшаяся от той длинной белой комнаты у моря, где, может быть, в эту самую минуту моя мать подносила помадочноволосому Молодому Администратору свое лицо, как дьявольски дорогой подарок, при виде которого было бы дьявольски неразумно сдерживать свое восхищение. Здесь же, в комнате, едва освещенной огарком свечи на каминной доске, мебель была закутана в саваны и дедушкины часы в углу безмолвствовали так же непоправимо, как сам дедушка. Но я знал, что если обернусь, то, кроме погребальных чехлов и тишины остановившегося времени, здесь будет женщина, которая стоит на коленях перед холодной черной дырой камина и засовывает под поленья сосновые шишки и щепки. Она сказала мне: «Нет, дай я сама. Ведь это мой дом, понимаешь, я сама должна растопить камин, когда возвращаюсь. Понимаешь – ритуал. Я сама хочу. Адам мне всегда разрешает. Когда мы приезжаем вместе».
Эта женщина была Анной Стентон, а дом – домом губернатора Стентона, чье лицо, мраморно-невозмутимое над квадратной черной бородой и черным фраком, смотрело при свете огарка из золотой массивной рамы вниз, на камин, где, словно у его ног, сидела его дочь и чиркала спичкой. Я знал эту комнату с тех времен, когда губернатор был не мраморным ликом в массивной золотой раме, а высоким мужчиной и сам сидел у камина, осторожно перебирая рукой распущенные шелковистые волосы маленькой девочки, которая смотрела в огонь, прислонясь головой к его колену. А сейчас я был здесь потому, что Анна Стентон – уже не маленькая девочка – сказала: «Приезжай в Берденс-Лендинг, мы собираемся туда в субботу вечером на воскресенье просто затопить камин, перекусить какими-нибудь консервами и переночевать под старой крышей. У Адама всего полтора дня свободных. А теперь это редко бывает». И я приехал вместе со своим вопросом.
Я услышал, как чиркнула спичка, и отвернулся от окна, за которым было темное море. Смолистые щепки занялись, огонь запрыгал по ним, выплевывая маленькие звездочки, теплый свет заплясал сначала на лбу Анны, а потом, когда я подошел к камину и она, не вставая, повернулась ко мне, – на ее щеке и шее. Глаза ее заблестели, как у ребенка, которому сделали сюрприз, и она вдруг рассмеялась гортанным звенящим смехом. Так смеются женщины от счастья. Они никогда не смеются так из вежливости или над шуткой. Женщина смеется так всего несколько раз в жизни. Она смеется так только тогда, когда что-то затронет самые глубины ее души, и счастье, выплеснувшееся наружу, так же естественно, как дыхание, как первые нарциссы или горный ручей. Когда женщина так смеется, что-то происходит и с вами. И неважно, какое у нее лицо. Вы слышите этот смех и чувствуете, что постигли какую-то чистую и прекрасную истину. Чувствуете потому, что этот смех – откровение. Это – великая, не обращенная ни к кому искренность. Это – свежий цветок на побеге, отходящем от ствола Всебытия, и имя женщины, ее адрес ни черта тут не значат. Вот почему такой смех нельзя подделать. Если бы женщина научилась подделывать этот смех, то рядом с ней Нелл Гвин и мадам Помпадур были бы парой туристок-кашеварок в бифокальных очках, бутсах и с шинами на челюстях. Из-за нее передрался бы весь свет. Ибо единственное, чего, в сущности, хочет мужчина, – это услышать такой вот смех.
Анна обернулась ко мне, подставив щеку свету камина, и, блестя глазами, рассмеялась. Я тоже рассмеялся, глядя на нее сверху. Она протянула мне руку, чтобы я помог ей встать, поднялась легко и ловко – господи, до чего я ненавижу женщин, которые, вставая, собирают себя по частям, – и слегка качнулась, выпрямившись во весь рост. Она стояла очень близко ко мне, все еще смеясь, и ее смех отзывался эхом у меня внутри; я держал ее за руку так, как держал давным-давно, пятнадцать лет назад, двадцать лет назад, когда помогал ей встать и ловил ее откачнувшуюся талию, чувствуя, как она подается под моей рукой. Так было раньше. Теперь я тоже наклонился к ней, глядя на ее смеющееся лицо, и ее голова немного запрокинулась, как запрокидывается голова девушки, когда она знает, что сейчас вы ее обнимете, и не имеет ничего против.
Но вдруг ее смех оборвался. Словно кто-то опустил штору перед ее лицом. Я почувствовал себя так, как бывает, когда, проходя по темной улице, ты заглянешь в освещенное окно – там, в комнате, люди разговаривают, поют, смеются, по ним пробегают волнами отсветы камина, и сюда, на улицу, доносятся звуки музыки; а потом рука – ты никогда не узнаешь, чья она, опускает штору. И ты остаешься один, снаружи.
И я остался один снаружи.
Может, мне все равно надо было это сделать – обнять ее. Но я не обнял. Да, она обернулась ко мне и засмеялась. Но не мне. Она была счастлива оттого, что вернулась в комнату, где еще сохранилось прошлое, частью которого я был когда-то, но перестал быть, и сидела возле камина, ощущая на лице его тепло, как ладонь.
Этот смех предназначался не мне. Поэтому я отпустил ее руку, сделал шаг назад и спросил:
– Судья Ирвин когда-нибудь разорялся? По-настоящему?
Я спросил ее внезапно и резко, потому что, если вопрос ваш внезапен и резок, как гром среди ясного неба, вам, может быть, удастся получить ответ, которого вы никак иначе не получите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152