ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Какой-то резонанс собственных колебаний корпуса и ритма дизеля.
Ямкин уставился на стакан, в котором трепетал от вибрации янтарный чай. Черные чаинки всплывали и тонули, держась все время вертикально, как морские коньки. Жидкость трепетала и извивалась, как живая, как синусоиды на осциллографе. Сумасшедшая толчея малюсеньких волн.
– Буря в стакане, – сказал Ямкин и переставил стакан, ища место на столе, где вибрации оставили бы его чай в покое.
– Вокруг штиль, а в стакане – буря, – сказал
Ямкин.
Я ждал, что он закончит чем-нибудь неожиданным. Но он сказал то, что не было для меня неожиданным.
– Я в смерти Саши виноват, – сказал Ямкин.
– Перестань, – сказал я. – Здесь только рок. Провидение.
– Я в этот «SOS» с самого начала не верил. Чуял липу какую-то, – сказал Ямкин. – И ты не верил.
Я кивнул. Не знаю почему, но с первой радиограммы тоже не верил.
– Я в циклон полез, чтобы экипаж встряхнуть. Пованивать экипаж уже стал. С головы гниль пошла, с меня.
Господи, сохрани подольше это дурацкое российское самоедство! Еще никому оно не помогло, но все равно сохрани его в нас подольше!
– Залезу, думаю, в циклон, – продолжал Ямкин, – ребятки спасением воодушевятся, климат на пароходе прочистится. После спасательных порывов всегда в экипажах климат проясняется. Как после настоящего воскресника… Вот те и прочистился… Я теперь точно понимаю, как люди в монастырь уходили грехи замаливать.
Все, что он говорил, было так, но и не так. А как? А кто все-таки больше всех виноват?
А кто как захочет понять, так и будет. Как кому совесть скажет.
Конечно, если бы не было ложного бедствия, семи часов штормовой гонки и качки и подвижки грузов, то и ничего бы не было. Глупец в Оклахоме, или романтический мальчишка в Париже, или растленный мерзавец еще где-нибудь, или отупевший в океане от скуки и тяжелой работы рыбак – кто-нибудь отстукал на ключе два десятка слов лжи – и нет Саши.
– Прошу к столу! – позвала нас Виктория. – Сегодня очень чудесный завтрак.
В Па-де-Кале усталый согнутый дождик взял теплоход под уздцы и повел под серой низкой крышей туч по серой попутной ряби к печальному плавучему маяку. Нет ничего печальнее на свете, нежели старый плавмаяк, который плачет от одиночества и монотонности прометеевской работы в дождевой мгле и промозглости: И морские чайки, издеваются над старческой, мелкой суетливостью плавучего маяка, рыскающего на якорных цепях и подпрыгивающего Среди волнового пространства, как сумасшедший нищий на пустынной площади.
Усталый согнутый европейский дождик провел нас мимо плавмаяка и дернул за правую узду, направляя к дельте Шельды.
Ветер спал на мягких тучах или где-то задержался на своем свободном пути. И дождевые капли, съев со стекол океанскую соль, оставались на окнах в рубке, потому что никто не гнал их с насиженных мест.
Лиловые нежные волны пролива рассеянно вздрагивали от резких криков морских чаек, которые не любят тишины и безветрия, ибо тогда им приходится чаще махать крыльями. Черные концы чаячьих крыльев трепетали возле самых крыльев мостика. Горизонт был расползшийся и распушившийся, как тушь на мокрой бумаге. Краюхой ржаного хлеба всплывали из воды берега Европы.
На судовых кранах горели мощные люстры – электрики опробовали свое хозяйство перед приходом в порт.
В Шельде вода была мутной, грязной. Но полосы пены выступали из нее белые и четкие, как финишная лента на олимпийском стадионе. Белые полосы пены тянулись перпендикулярно курсу, судно рвало их с неторопливостью марафонца. Черные буи торчали косо, подрубленные течением. Автоматические огни в них бессмысленно вспыхивали. На фонарях сидели береговые птички. Каждая показывала своим хвостом самое слабое изменение ветра с точностью тщательного и недалекого метеоролога. Береговые птички были изящны и веселы. И когда они чесали себе перышки, то казалось, что это красотки, приподняв юбочки, поправляют чулки прямо посреди городского тротуара…
Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве
(рассказ)
Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных, врагов.
Первым слушателем одного моего трагического рассказа, естественно, был Петя Ниточкин.
Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом.
Друг беспробудно спал в кресле.
Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью.
Я вынужден был разбудить друга.
– Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! – сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо.
– Свинья, – сказал я. – Ни о каких таких отношениях нет ни слова в рукописи.
– Хорошо, что ты напомнил мне о свинье. Мы еще вернемся к ней. А сейчас – несколько слов о пользе взаимной ненависти начальника экспедиции и капитана судна. Здесь мы видим позитивный аспект взаимной неприязни двух руководителей. В чем философское объяснение? В хорошей ненависти заключена высшая степень единства противоположностей, Витус. Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно – толк будет! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Старая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть не годится, она не способна довести противоположности до единства..
– Медведь ты, Петя, – сказал я. – Из неудобного положения надо уметь выходить изящно.
– Хорошо, что ты напомнил мне о медведе. Мы еще вернемся к нему. Вернее, к медведице. И я подарю тебе новеллу, но, черт меня раздери, у тебя будет мало шансов продать ее даже на пункт сбора вторичного сырья. Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Вполне, впрочем, возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
Сколько уже лет я привыкаю к неожиданности Петиных ассоциаций, но привыкнуть до конца не могу, Они так же внезапны, как поворот стаи кальмаров. Никто на свете – даже птицы – не умеют поворачивать «все вдруг» с такой ошеломляющей неожиданностью, и синхронностью.
– Кальмар ты, Петя, – сказал я. – Валяй свою новеллу. Уклонившись от роли литературного критика, Петя оживился.
– Служил я тогда на эскадренном миноносце «Очаровательный» в роли старшины рулевых, – начал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107