ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Было десятилътие, когда слово это жило на устахъ каждаго грамотнаго человека, когда книга Нордау «Вырождение», боровшаяся главнымъ образомъ противъ явлений круга к «fin de siecle», чуть ли не разделила весь мыслящий миръ на два лагеря. Если это и была «литературная мода», то мода ръдкой мощности, такая же волнующая и зажигательная, какъ въ свое время романтизмъ. И ужъ совсъмъ неправильно думать, будто есть литературныя моды, которыя «никакъ не отражаются на действительности». Конечно, действительность – зеркало своеобразное, и оно отражаетъ литературу по-своему. И романтическая школа не въ томъ смысле «отразилась», чтобы народы стали культивировать домовыхъ по «Ленорe» и пить человечью кровь изъ бутылочки по Бюгъ-Жаргалю. Но то отвращеше къ благоустроенной обыденщине, которое создало и суть романтизма, и даже его чепуху, сказалось на испанскихъ пронунсиаменто, на революцияхъ 1830-го и особенно 1848-го года, на чартизме, на эпопеяхъ Гарибальди и Кошута. «Fin de siecle» отразился на жизни еще сильнее: я уверенъ, что будущий историкъ это признаетъ. Этотъ призывъ къ пересмотру всего нашего духовнаго содержания, къ уничтожешю границъ между нормой и анормальностью, къ прыжку въ обрывъ – онъ только начался въ области психологии, но перебросился въ область этики, и кончился тамъ, гдъ кончаются всъ большия «литературныя моды» – на баррикадахъ. Кто былъ во дни нашей молодости учителемъ и пророкомъ всъхъ поджигателей, по вине которыхъ (или заслугъ) пылаютъ теперь заборы всего свъта? Звали его Ницше. А онъ былъ типичнейшей фигурой «fin de siecle».
Нордау прямо зачислилъ его въ декаденты, и это – одна изъ немногихъ вполнъ справедливыхъ оцънокъ, какия были въ его книгъ. Ницше – родной братъ Эдгара По, только примънивший ту же систему въ другой отрасли, – переступивший межу не въ полосъ сознания и переживания, а въ полосъ нравственности, долга, добра и зла. Начало всъхъ этихъ началъ (я теперь не спорю, хороши они или плохи) – подъ тъмъ заборомъ на шоссе изъ Балтиморы въ Ричмондъ. Все это пионерство – то есть американщина.
– Можетъ быть, – сказалъ ему я, – но все это было и быльемъ поросло. Даже дъти, говорятъ, читаютъ не те книжки. Взрослымъ вообще некогда читать. Декаденты забыты, включая и По и Ницше. Молодежь ходитъ въ кинематографъ или въ танцульку.
– Върно, – подхватилъ онъ. – Я согласенъ: главное «духовное» влияние нашего времени – это экранъ и танцклассъ. Опять-таки не буду сейчасъ разбираться, полезно ли это или вредно. Важно установить двъ вещи: во первыхъ – оба эти влияния чрезвычайно сильны, количественно, пожалуй, сильнъе всъхъ прошлыхъ. Во вторыхъ, на экрана царитъ американский фильмъ, а въ танцульке – музыка и пляска американскихъ негровъ.
Второй гость даже зъвнулъ отъ такого падения съ умственныхъ высотъ до джазза; онъ сказалъ насмъшливо:
– Любой американский патриотъ на васъ обидится, если при немъ упомянете эти два достижешя въ смыслъ нъкоего духовнаго представительства Америки въ Европъ.
– Мало ли за что можетъ обидъться близорукий человъкъ, – отвътилъ первый. – А я вамъ говорю, что американский фильмъ, музыка кухонной кастрюли и танецъ чернокожаго прямо и явно продолжаютъ традицию «Мъткой Пули», полета въ ядръ на луну и «Гибели Ушерова дома».
– Экранъ – пожалуй, – замътилъ я примирительно, опять вступая на путь хозяйской добродътели, – Дугласъ Фербэнксъ, Томъ Миксъ, ковбои – все это, конечно, опять Майнъ-Ридъ…
– Я совсъмъ не это имълъ въ виду, – ответилъ американецъ, – хотя, конечно, и это не мелочь. Даже мы въ дътствъ, зачитываясь книгами объ американскихъ авантюристахъ, не получали этой пищи въ такихъ дозахъ и въ такихъ осязательныхъ наглядныхъ формахъ, каюя глотаетъ каждый вечеръ теперешнее отрочество; не говоря уже о томъ, что насъ, читателей, считали тысячами, а у экрана зрителей миллионы. Ужъ по одному этому вы неправы, когда утверждаете, будто Густавъ Эмаръ скончался. Онъ, подъ другимъ именемъ, царитъ теперь надъ дътскими душами, какъ никогда въ былые годы не царилъ. Каждый средний подростокъ, по крайней мъре разъ въ недълю, любуется теперь на то, какъ надо перескакивать черезъ заборы. Но я не эту категорию лентъ имелъ, главнымъ образомъ, въ виду. Гораздо важнъе – и еще популярные у массы – фильмы революцюннаго содержания; а его пока умъютъ дълать по настоящему только въ Америкъ.
Тутъ и второй гость и я развели руками: револющонный фильмъ? изъ Америки? гдъ, когда?
– Вы, – сказалъ американецъ, – плохо понимаете, что такое «революцюнный». Революцюнно не то, что прямо говорить о переворотъ, а то, что подстрекаетъ къ перевороту. Фильмы, гдъ намъ показываютъ нищету, гнетъ и прочее – это не револющя, это просто (почти всегда) нравоучительная скука, и массовый посетитель ихъ не любить. Зато обожаетъ онъ сцены роскоши, дворцы, наряды, собственный автомобиль, собственный паркъ. Это – какъ разъ то, что въ Америкъ дълаютъ охотно и изумительно. Никогда еще въ истории не показывали бъдняку такъ ярко, подробно и аппетитно, что такое богатство и чего онъ лишенъ. До кинематографа не только рабочий, но и мы съ вами, люди средние, понятия не имъли, какъ живутъ князья и миллюнеры. Что-то слыхали, что то видали на улицъ, но не извнутри, не интимно. Теперь насъ впустили въ ихъ пиршественный чертогъ и въ терема ихъ женщинъ. Даже намъ съ вами завидно. А на галеркъ, въ дешевыхъ мъстахъ, сидитъ простонародье и впиваетъ въ себя подавляющее осязание (не просто сознание, а осязание) классовыхъ различий. Въ заборъ между графомъ и нищимъ пробита щель – и какая!
– Зависть, – сказалъ второй гость, пожимая плечами, – это еще не революция.
– Ошибаетесь. Зависть – первый изъ факторовъ революции; върнее, единственный. Больше того: зависть – это вообще главный изъ двигателей прогресса. Если бы всъмъ было плохо, если бы не было исключешй, никто бы ни къ чему не стремился. Если бы случайно не попалась одному изъ троглодитовъ пещера поудобнъе, съ мягкимъ песчанымъ поломъ, когда у остальныхъ «полы» были каменные, не было бы сейчасъ центральнаго отоплешя.
– Любопытно, все таки, – сказалъ я, – какъ вы распространите это славословь и на джаззъ?
– Я не музыкаленъ и мало знаю о музыкъ, – отвътилъ онъ, – но извольте. Было время, сто лътъ тому назадъ, когда теория музыки начиналась съ того, что есть шумы «музыкальные» и «немузыкальные». Первая категория носила характеръ чрезвычайно аристократически, отборный и замкнутый: даже аккорды допускались не всъ, а только по особому паспорту благозвучия. Словомъ, заборъ, и внутри забора очень тъсный кружокъ строго процъженныхъ звуковыхъ сочетаний. Первую брешь попытался пробить Вагнеръ: выдалъ паспортъ на музыкальность нъкоторымъ диссонансамъ. Но только нъкоторымъ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38