ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чтение Библии совмещалось с изучением «Физиологии» Велланского. Трудно сказать, достал ли Кольцов «Историю» Н.М. Карамзина, но, видимо, он знал не только Н.А. Полевого и А.О. Ишимову. Ибо в сохранившейся записи о необходимости выписать полного Пушкина помечены и «Всеобщая история» Эрта, и М.П. Погодин. Кстати, там же в «нужных книгах» отмечена «Теория» С.П. Шевырева, то есть его «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов». Оперы собираются и изучаются с особым тщанием, так как и сам Кольцов думал о создании оперы из народной жизни, и своеобразный оперный драматизм даже таких музыкальных миниатюр, как «Хуторок», вряд ли можно понять без учета этих изучений Кольцовым образцов русской и мировой оперы.
Недаром почти в это же время, прямо связывая русскую оперу с русской песней, Гоголь писал: «Какую оперу можно составить из наших национальных мотивов! Покажите мне народ, у которого бы больше было песен. Наша Украина звенит песнями. По Волге от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок запеваются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни мечутся из рук в руки кирпичи, и как грибы вырастают города. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное, дворянство и недворянство, летит под песни ямщиков. У Черного моря безбородый, смуглый, с усами казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню, а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню. У нас ли не из чего составить своей оперы»? Опера Глинки есть только прекрасное начало».
Хотел же Кольцов писать оперу, конечно, из русской жизни по мотивам Владимира Даля: «Есть у Луганского (один из псевдонимов Даля. – Н.С. ) в четвертой части его «Былей и небылиц», «Ночь на распутье», она написана, кроме некоторых мест, языком варварским, а материал драмы русский, превосходный, и мне все думается, что я из нее сделаю русскую оперу: если это можно и труды не пропадут понапрасну, я качну, а нельзя – не надо. Я разумею труды не в деньгах, а не на пустяк. Конечно, я сделаю оперу не такую, чтобы можно поставить на сцене, а по крайней мере чтобы можно было прочесть, а то ее теперь и прочесть нельзя».
Характерна эта тяга к драматургии, и к драматургии особого типа: одной стороной своей – музыкальной (опера), другой – эпической («чтобы можно было прочесть»). Это, конечно, уже предчувствие театра Островского. Невольно вспоминаются слова этого, по выражению Иннокентия Анненского, «поэта-слуховика»: для негр достаточно, чтобы его пьесу только хорошо прочитали. И для Кольцова главное в этой задуманной им опере – слово.
«Да, надо непременно изучить живопись и скульптуру. Они все вещи чудесные, и для человека, который пишет стихи, особенно необходимы». Кольцов общался со многими художниками, прежде всего с А.Г. Венециановым и его кругом. Но это сравнительно понятно, тем более если полагать, что Венецианов являл что-то вроде аналога Кольцову в живописи. Интересно, что Кольцова очень любил и Карл Брюллов. Ученик Венецианова А.Н. Мокрицкий вспоминает о том, как состоялось знакомство Кольцова с Брюлловым: «Спустя полчаса по приезде Жуковского (к Брюллову. – Н.С. ) дали мне знать, что пришел Алексей Васильевич Кольцов. Я сказал об этом Брюллову и просил позволения представить ему степного певца, стихи которого любил он слушать… Благодаря художника за счастье, которым он обязан свиданию с ним, Кольцов вручил ему экземпляр своих стихотворений: в книжке было вложено одно рукописное сочинение. Жуковский раскрыл, и что же? Это было новое его сочинение «Великое слово». Жуковский прочел вслух; сочинение написано прекрасно; Брюллов был тронут и, обнимая поэта, благодарил его за дружеское внимание…» Напомним, что сам Кольцов, в письме Белинскому, относил Брюллова к важнейшим «достопримечательностям» Петербурга.

В 1838 году Кольцов написал «Мир музыки», написал сразу под влиянием музыкального вечера у Боткина. Вообще отношение к музыке было у Кольцова особое и многообразное. Главное, конечно, то, что в нем жило великое музыкальное начало. Но оно получило поддержку и в том восприятии музыки, которое было у его окружения. Белинский недаром в первом посмертном издании Кольцова напечатал и статью Серебрянского о музыке, очевидно, как хорошо поясняющую мир Кольцова. Точнее, – перепечатал: впервые эта Статья была помещена в «Московском наблюдателе».
Конечно, Кольцов постоянно жил в музыкальной воронежской песенной стихии – и в селах и дома. Но многократно отмечена у него предельная острота реакции как раз на «высокую», «учёную», классическую музыку. Во время пребывания Кольцова в Москве и Петербурге музыкальные впечатления – из главных. И дело не столько в частых посещениях концертов, хотя Кольцов, кажется, не упустил ни одной из столичных театрально-музыкальных возможностей, сколько в силе восприятия. «Я до сих пор помню Лангера и тот вечер, и никогда его не забуду», – сообщает он Белинскому о выступлении известного музыканта на вечере у Боткина. По воспоминаниям Юдина, слушая игру знаменитого виолончелиста Серве, Кольцов «дрожал как в лихорадке».
Передавая впечатление от посещения Дворянского собрания в Москве, Кольцов пишет: «Огромная зала полна людей, богато, разнообразно одетых, танцующих; и музыка с высоких хор, как с дальнего неба, волнами разливаясь во все стороны, падала вниз на нас, людей наземных». Музыка превращала здесь для Кольцова маскарадный зал буквально в высокий храм. Сама сила непосредственного восприятия музыки у Кольцова неизменно приобретает очень конкретный и осмысленный характер и в то же время отличается необычайной широтой.
Любопытно, сколь по-разному реагируют на музыку два таких музыкальных поэта, как Кольцов и Фет. Тем более что Фет, как писал он сам, инстинктивно находился под могучим влиянием Кольцова: «Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет… в нем так много специально русского воодушевления и задора»…
Вот как «специально» русски ориентирован Фет, слушая певицу-иностранку, знаменитую Полину Виардо: «Виардо пела какие-то английские мотивы и вообще пьесы, мало на меня действовавшие как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением… Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела „Соловей мой, соловей“. Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-нибудь безумной выходки».
А вот как слушает, и тоже знаменитую певицу-иностранку, Пасту, Кольцов: «Недавно был я на концерте. Пела Паста, итальянка, женщина 48 лет; но боже мой! – что за голос, что за музыка, что за звуки, за грация, что за искусство, что за сила, за энергия в этом голосе роскошного Запада! Если б ты слышала! Чудеса! Диво дивное, чудо чудное. Я весь был очарован, упоен ее звуками; кровь вся в жилах кипела кипятком».
А вот другой тип такой классики и другое приятие ее, опять-таки совершенно осознанное и формулированное: «Был на опере „Жидовка“ (в немецком театре). Эту оперу („Жидовка“ – опера Галеви „Дочь кардинала“, написанная в 1835 году. – Н.С. ) надобно посмотреть: она не то чтобы была прекрасная опера, полная: отчетливости в полном смысле этого слова нет; но надобно посмотреть, как господа немцы ее выполняют удивительно; все первые роли выполняют неимоверно хорошо; певцы – чудо, певицы – прелесть. Да, надобно чаще смотреть немецкую оперу».
Тем глубже, конечно, осмысляется русская опера: «Был на опере „Жизнь за царя“ и, говоря про оперу, я совершенно согласен с Михаилом Александровичем (Бакуниным. – Н.С. ), он на нее смотрит с настоящей точки умозрения».
Вообще Кольцов, как видим, на все хочет смотреть с «настоящей точки умозрения», стремясь охватить всю полноту мира, всю сложность бытия. Песня не была жанром, в котором такая полнота мира могла быть выражена.

Конечно, странно было бы видеть в Кольцове только кого-то вроде древнего Бонна. Он был человеком XIX века, в нем в полной мере проснулось то, что Гегель назвал «самостоятельной рефлексией» и «творчеством». Но эта «самостоятельная рефлексия», почти не проникая в песни, реализовалась у Кольцова в думах.
Думы Кольцова еще Белинский называл особым и оригинальным родом стихотворений. И этот род был связан с особенностями народной крестьянской жизни, с поисками смысла бытия и высших ценностей, социальных и нравственных. В свое время немало думавший о сути народной интеллигенции Глеб Успенский писал: «Интеллигенция среди всяких положений, званий и состояний одна исполняет всегда одну и ту же задачу. Она всегда – свет, и только то, что светит, или тот, кто светит, и будет исполнять интеллигентное дело. И в деревне, и в курной избе, там, где вместо лампы горит лучина, и там были свои интеллигентные люди, добивавшиеся тех же самых целей, что и интеллигентные люди высшего общества, но по-своему!»
В близко стоявшей к природе и вынужденной во многом жить по ее жестоким законам народной массе такое искание общественной и нравственной правды писатель полагал условием ее человеческого, а не звериного существования. В буржуазной, капитализирующейся деревне его ужасало как раз отсутствие «той науки о высшей правде, которая бы дала теперь человеку возможность сказать себе, что справедливо, а что нет, что можно и что нельзя, что ведет к гибели и что спасает от нее».
Такая связанная с глубинами народной жизни человеческая «всескорбящая мысль», если воспользоваться словом Успенского, пронизывает и думы Кольцова. В то же время думы эти были тесно связаны и с развитием русской культуры вообще и русской литературно-интеллектуальной жизни 30-х годов XIX века в частности.
В термине-определении кольцовская дума, очевидно, восходит к украинской думе. Тем более что Кольцов вообще хорошо знал украинское народное творчество. Правда, именно с украинскими думами думы Кольцова мало связаны по сути, как мало или, во всяком случае, меньше, чем что-либо у него, связаны они и с собственно народно-поэтическим творчеством вообще. Обозначив жанр дум термином из народно-поэтического творчества, Кольцов именно в думах-то от такого творчества и ушел. Более всего по напряженному интеллектуализму думы Кольцова связаны с думами Лермонтова, если обозначить этим словом лермонтовские стихи-раздумья над судьбами своего поколения: одно из таких стихотворений 1839 года Лермонтов, как известно, так и назвал «Дума». Белинский недаром говорил как об отличительной особенности Лермонтова «о резко ощутительном присутствии мысли в художественной форме». Правда, мысли Лермонтова именно здесь, в «думах», наиболее непосредственно обращены в современность. Мысль Кольцова в думах отвлеченнее и философичнее в собственном смысле этого слова. Разумеется, и песни Кольцова не бездумны. Но в них обычно предстает общая народная мудрость, а не индивидуальное философствование.
Одним из первых в русской критике о думах Кольцова сказал Белинский. Он же сказал и о мистическом направлении, обнаруженном Кольцовым в думах. Подчас в слово «мистицизм»: вкладывается применительно к Кольцову значение, которого Белинский и не имел в виду. Положение усугублялось и тем, что, с другой стороны, уже из иного времени и с иных позиций некоторые критики-идеалисты начала XX века (А.Л. Волынский, например, в книге «Борьба за идеализм») оценили «мистицизм» дум Кольцова как высшую точку его творчества.
Последовавшие за суждениями Белинского оценки дум в русской критике не только эти суждения повторяли, но и все более ужесточали. Белинский писал: «Эти думы далеко не могут равняться в достоинстве с его песнями; некоторые из них даже слабы и только немногие прекрасны. В них он силился выразить порывания своего духа к знанию, силился разрешить вопросы, возникшие в его уме. И потому в них, естественно, представляются две стороны: вопрос и решение. В первом отношении некоторые думы прекрасны… Но во втором отношении эти думы, естественно, не могут иметь никакого значения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51

загрузка...