ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

даже согласился, что он самый большой фанатик, то есть старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души (так ли я понимаю слово фанатик?). А это все ручается, что мы с ним скоро будем ладить хорошо. Дай-то бог!»
Трудно сказать, что понял Василий Петрович Кольцов в доказательствах и рассказах сына, к тому же прибегавшего к специфическим терминам, которыми пользовались в конце 30-х годов молодые московские гегельянцы и о значении которых сами-то не всегда могли договориться: так, Белинский вынужден подробно объяснять Бакунину, что же он вкладывает в понятие «призрачный». Но, во всяком случае, вряд ли Кольцов-сын стал бы что-то «рассказывать философски» «невежественному животному в человеческом облике». Отец поэта, по воспоминаниям многих, являл тип великорусского купца средней руки, правда, с такими отличительными особенностями, как большой, даже выдающийся ум, перешедший и к сыну, самолюбие, доходящее до фанатизма, склонность к «фантазиям», проявившуюся и в ведении дел, – Василия Петровича здесь часто, как говорится, заносило. Что касается того, что отцовская любовь подстегивалась удачным ведением дел, – сын и тогда трезво это понимал и видел. Как и то, что отец его действительно «старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души». Позднее сын переведет это на язык более внятный: «Он человек простой, купец, спекулятор, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе, – так его грудь так черства, что его на все достанет, для своей пользы и для дел своей торговли. Купец настоящий устраивает одни свои дела, а есть ли польза из них для других, – ему и дела нет, и он, что только с рук сойдет, все делать во всякую пору готов. А мой отец, к несчастью, один из этих людей: мне от него и так достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, – так ворчит и сердится». Тем не менее сын не случайно рассчитывал, что будет ладить с отцом, и такой лад существовал.
Позднее, когда Белинский удивится тому, что все оказалось в руках отца, Кольцов, даже сетуя на свою непредусмотрительность, все же удивляется такому удивлению, и в голосе его вдруг вроде неожиданно пробивается интонация «нормального», «порядочного» сына, отпрыска патриархальной купеческой семьи: «Вы говорите в письме, что я слепо отдался людям мерзким обмануть себя. Так, это правда. Но, Виссарион Григорьевич, эти люди не хороши, но ведь они – отец, сестры. Как же мне было остерегаться отца, где я жил, от него начал действовать и вместе с ним? У кого же должно было быть тогда все в руках: у сына ль, молодого человека, или у старика-отца? Да, дела наши так были темны, что я целый год топ в них по самые уши и еще не дома, всегда на стороне: дома был гостем и был всегда отец ко мне хорош. Я думал, что он меня любит как порядочного сына, который старается дать ему и семейству лучшее значение, усилить отношение людей с хорошей стороны, увеличить честь в обществе. Ай, нет: он ласкал меня, оказалось, не ради этого, а ради того, что я у него хорошая рабочая лошадь, которая хорошо и ловко делает дела, очищает его от судебных дел. Пришло почти это все к концу, он и показал, за что он меня любил; начни я делать по-прежнему, он опять меня полюбит».
Отец хотел только, чтобы все шло по-прежнему, видимо, и в литературе тоже. Но сын не хотел по-прежнему, потому что уже сам не был прежним – и в литературе тоже. Отец терял опору, лишался, так сказать, наследника и продолжателя. Теперь ему становилось ясно: с сыном происходило что-то странное и необычное: «Он на меня смотрит как на человека подозрительного и мешающего ему действовать по произволу».
Де Пуле, опять, по сути, выражая общеворонежское понимание дела и общественное к нему отношение, писал: «Человеку с образованием и положением Кольцова было нелегко жить в необразованной семье: но подобное положение не имеет в себе ничего трагического: всегда, и прежде и после Кольцова, жили и живут вполне образованные и не с низкими стремлениями люди в таких же семьях, даже при худших условиях, например, в семьях вполне невежественных или страшно бедных: наконец, из подобного положения как чисто внешнего, всегда возможен выход. По нашему мнению, для Кольцова как для поэта-песенника трудно было бы и придумать более лучшее положение: человек вполне обеспеченный, почти богатый, единственный сын у престарелого отца, – чего же хотеть больше! Но Кольцова не понял Белинский и – сбил его с толку! Светлые черты его характера надобно искать там, где он был самим собою – только прасолом-песенником без всяких претензий на литераторство и направление».
Действительно, положение Кольцова в качестве поэта-песенника было во многих отношениях преимущественным и, конечно, внешне и внутренне, в сравнение не шло с положением поэтов, так называемых самоучек, его предшественников (Алипанов, Суханов) или тех, кто шел за ним (даже Никитин, не говоря уже о Сурикове, Дрожжине и т. п.).
Кольцов действительно был самим собою, когда был прасолом-песенником. Но, оставаясь самим собою, он мог и должен был все больше претендовать и претендовал на «литераторство» и «направление», неся в себе такие могучие задатки такого творчества, которые, только начиная пробиваться, уже означали очень многое для целой русской литературы, и ощущение которых родило в нем глубокий внутренний кризис, по сути, благодатный, но оттого ничуть не менее драматический перелом.
Да, Белинский «сбил его с толку», то есть могучим образом способствовал тому, чтобы поэт покинул свою старую и, казалось бы, такую бесспорную позицию прасола-песенника и ушел вперед и выше. Гений Кольцова шел тем единственным путем, каким идет гений: познание всего, желание объять все, пусть и необъятное. А.М. Юдин вспоминает: «Для занятий своих он имел особый, небольшой флигель (это еще до переезда семьи во вновь отстроенный дом. – Н.С. ), в котором часто запирался по целым неделям. Одна комната была его кабинетом и спальней. Здесь лежали на столах груды книг в величайшем беспорядке… Кольцов жаждал познаний, он хотел все объять. Я удивился, увидев человеческий череп, лежавший у него в углу на столе».
«Если череп, – прокомментировал когда-то это сообщение де Пуле, – ее странно было бы видеть в кабинете таких литераторов, как князь Одоевский, барон Дельвиг и Жуковский, то нельзя не спросить, зачем понадобилось такое украшение скромной каморке прасола». Опять-таки – то, что позволено Юпитеру (а также князю, барону)… Облик Кольцова – Фауста кажется недопустимым и непозволительным.
Летом 1842 года из Киева приехал в Воронеж В.И. Аскоченский, когда-то в семинаристской молодости знакомей Кольцова и Серебрянского. Кольцов уже был болен. «В августе 1842 года, – вспоминал позднее Аскоченский, – мне привелось по делам службы быть в Воронеже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91