ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

тогда как первое ежеминутно все ползет вперед, как жизнь в человечестве. По-моему, критика должна высказываться прямо от одного лица и действовать повелительно и державно».
Много позднее Герцен расскажет о своем разговоре с Белинским по поводу такой статьи-диалога: «…все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог добиться, два часа говорить с человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» – «И в самом деле так, – сказал, помирая со смеху, Белинский. – Ну, брат, зарезал! ведь совершенный дурак!»
Воронежское предупреждение Кольцова прозвучало, может быть, менее категорично, но едва ли не более серьезно: речь шла вообще о том, чем должна быть критическая статья. Трудно сказать, как влияли на Белинского такие предупреждения, но после 1842 года он перестает писать статьи в «разговорной форме».
В 1840 году Кольцов сообщает Белинскому о довольно странных мнениях Константина Аксакова, касающихся Шекспира, Гомера и Гоголя, как бы предваряя бурную журнальную полемику по этому вопросу, которая разразится между Аксаковым и Белинским через два года и станет одной из самых примечательных страниц литературной жизни 40-х годов.
Кстати, именно Кольцов из первых, если не первый, как теперь сказали бы, поставил вопрос об издании – неслыханное тогда дело – отдельной книгой критических статей, а именно статей Белинского: «У нас подобных изданий еще нет, я полагаю, несколько статей прочесть в одной книге разом – для молодых людей было бы полезнее, чем прочесть сто книг… А у нас, кажется, много еще пройдет времени, пока кто-нибудь начнет [читать] подобные вещи, не как критики, но как отдельно ученые статьи, то есть разбирая лучшие произведения домашней словесности и образцовые произведения других литератур. Да когда это будет? Мы не доживем». И не дожил.
Кольцов развивался стремительно и, может быть, поэтому во второй свой приезд в столицы, особенно в Петербург, все более отступал от принятой с самого начала роли, что, очевидно, многих вводило в заблуждение: сдержанный, почти робкий человек, малознающий и малообразованный, которого счастливая судьба свела с людьми многознающими и многообразованнымй. Проницательный П.В. Анненков точно понял эту особенность его поведения. Осенью 1840 года на последнем пароходе, отплывавшем из Петербурга в Любек, Анненков и Катков отправлялись в Германию. До Кронштадта их провожали Белинский, Панаев и Кольцов: «Как теперь смотрю на малорослого коренастого поэта, со скуластой, чисто русской физиономией и с весьма пытливым и наблюдательным взглядом. Все время проводов он молчал, как бы озадаченный и подавленный умными речами, которые выслушивал с покорным вниманием неофита. Это была как будто обязательная маска, принятая им в литературном обществе, которое так много делало для распространения его известности, потому что и ко мне, совершенно безвестному и нимало не влиятельному лицу кружка (кружка, группировавшегося в начале 40-х годов около Белинского. – Н.С. ), он подошел после обеда в Кронштадте со словами: «Не забывайте, что вы обязаны нас учить и просвещать». Много было искреннего в его чувстве, которое ему подсказывало подобные слова, но много и в них было также и от привычки, взятой в постоянном обращении с кругом писателей. Она не мешала, однако же, его суждению. По словам Белинского, не было человека более зоркого, проницательного и догадливого, чем Кольцов с его спокойным и покорным видом: он распознавал людей сквозь кору наносной культуры и цивилизации и судил о них очень правильно и самостоятельно».
Положение Кольцова, тянувшегося к культуре, но с самого начала во многом избавленного и от возможности покрыться корой культуры наносной, тем легче открывало ему любую поверхностность и наносность. Слишком органичным и коренным человеком он был, слишком «естественным», чтобы обольститься такой наносной культурой, человеком почвы, отнюдь не в отвлеченном смысле этого слова, поэтом «земли». Он действительно имел возможность выходить к самой сути, к самому естеству любого человека, проникая в его человеческую глубь и потому в самом деле оказываясь одним из проницательнейших людей своего времени.
А поле наблюдений его все расширялось. В этот свой, 1838 года, приезд Кольцов уже не только посещает литераторов, но и принимает у себя: «По воскресеньям я обедаю у Венецианова, а иногда у Григоровича. Эти обои добрые люди; ко мне ласковы, хороши и, кажется, любят. По вторникам бываю у Гребенки: он ко мне хорош. По средам у Кукольника и у Плетнева. Плетнев ко мне будто неподдельно хорош. По понедельникам вечера у меня, и всех их было два. На первом были Полевой, Кукольник, Краевский, Булгарин, Бенедиктов, Гребенка, Бернет, Прокопович, Пожарский, Шевцов, Сахаров и моих земляков человек восемь. На другом – Владиславлев, Краевский, Никитенко, Григорович, Мокульский, Венецианов, Туранов, трое Крашенинниковых, Посылии, Бенедиктов, Гребенка, Бернет, Пожарский, Прокопович, Губер, Шевцов, Сахаров и земляков человек пять».
Во-первых, любопытна сортировка людей по принципу отношения к себе и возможности использовать в своих целях: «ко мне хорош», «неподдельно хорош» и т. д. Кольцов вообще довольно часто и тонко умеет хитрить и, кстати, откровенно признаваться в таких хитростях и в их причинах. Но ни хорошее, ни ласковое, ни даже неподдельно хорошее отношение не могло скрыть от него истинного характера многих столичных литературных сборов. Казалось бы, скромный провинциальный купец должен был быть преисполнен гордости и удовлетворения от чужих и собственных вечеров, в которых участвуют, конечно, не Гоголь, не Лермонтов, не Жуковский, но все же и Плетнев, и Краевский, и Никитенко: «Вот каково, Виссарион Григорьевич! В Питере живем и добрым людям вечера даем!» В 1838 году Кольцов уже ведет себя иначе и по отношению ко многим литераторам. Не без иронии сообщает он Белинскому и Бакунину о своем новом положении: «Да, новость: я в этот раз вдвое поумнел против прежнего; так славно толкую, говорю уверенно, спорю, вздорю, что беда. Риск – благородное дело. Я с самыми учеными людьми толкую, спорю, пускаюсь в суждения и убеждаю их на своем мнении. Виссарион Григорьевич, Михаил Александрович, как думаете? – ведь, право, смешно! Чего на свете нет! В первый раз я все больше разыгрывал молчанку, а теперь – дудки. Нет, братцы, лихо говорю; это правда, что оно поподручней; а мне, ей-богу, что-то хочется и самому кой-кого из молодежи одурачить; пусть наши копыты помнят».
Но происходит не просто, так сказать, выравнивание с «важными учеными людьми». Кольцов стремительно идет вперед и быстро уходит вперед от уровня среднего литературного быта и обихода.
Вот какой приговор вскоре выносится и этим вечерам в Питере, и «добрым людям», их участникам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91