ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Говорить она могла мало, но все смотрела на него и улыбалась ему как блаженная. Она вдруг точно обратилась в какую-то дурочку. Все как будто переродилось. Шатов то плакал, как маленький мальчик, то говорил бог знает что, дико, чадно, вдохновенно; целовал у ней руки; она слушала с упоением; может быть и не понимая, но ласково перебирала ослабевшею рукой его волосы, приглаживала их, любовалась ими. Он говорил ей о Кириллове, о том, как теперь они жить начнут „вновь и навсегда“, о существовании бога, о том, что все хороши… В восторге опять вынули ребеночка посмотреть.
– Marie, – вскричал он, держа на руках ребенка, – кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной! Давай трудиться и на новую дорогу втроем, да, да!.. Ах, да: как же мы его назовем, Marie?
– Его? Как назовем?-переговорила она с удивлением, и вдруг в лице ее изобразилась страшная горесть.
Она сплеснула руками, укоризненно посмотрела на Шатова и бросилась лицом в подушку.
– Marie, что с тобой? – вскричал он с горестным испугом.
– И вы могли, могли… О, неблагодарный!
– Marie, прости, Marie… Я только спросил, как назвать. Я не знаю…
– Иваном, Иваном, – подняла она разгоревшееся и омоченное слезами лицо;
– неужели вы могли предположить что каким-нибудь другим ужасным именем?
– Marie, успокойся, о, как ты расстроена!
– Новая грубость; что вы расстройству приписываете? Бьюсь об заклад, что если б я сказала назвать его… тем ужасным именем, так вы бы тотчас же согласились, даже бы не заметили! О, неблагородные, низкие, все, все!
Через минуту, разумеется, помирились. Шатов уговорил ее заснуть. Она заснула, но все еще не выпуская его руки из своей, просыпалась часто, взглядывала на него, точно боясь, что он уйдет, и опять засыпала.
Кириллов прислал старуху „поздравить“ и кроме того горячего чаю, только что зажаренных котлет и бульйону с белым хлебом для „Марьи Игнатьевны“. Больная выпила бульйон с жадностью, старуха перепеленала ребенка, Marie заставила и Шатова съесть котлет.
Время проходило. Шатов в бессилии заснул и сам на стуле, головой на подушке Marie. Так застала их сдержавшая слово Арина Прохоровна, весело их разбудила, поговорила о чем надо с Marie, осмотрела ребенка и опять не велела Шатову отходить. Затем сострив над „супругами“ с некоторым оттенком презрения и высокомерия, ушла так же довольная как и давеча.
Было уже совсем темно, когда проснулся Шатов. Он поскорее зажег свечу и побежал за старухой; но едва ступил с лестницы, как чьи-то тихие, неспешные шаги поднимавшегося навстречу ему человека поразили его. Вошел Эркель.
– Не входите! – прошептал Шатов и, стремительно схватив его за руку, потащил назад к воротам. – Ждите здесь, сейчас выйду, я совсем, совсем позабыл о вас! О, как вы о себе напомнили!
Он так заспешил, что даже не забежал к Кириллову, а вызвал только старуху. Marie пришла в отчаяние и негодование, что он „мог только подумать оставить ее одну“.
– Но, – вскричал он восторженно, – это уже самый последний шаг! А там новый путь, и никогда, никогда не вспомянем о старом ужасе!
Кое-как он уговорил ее и обещал вернуться ровно в девять часов; крепко поцеловал ее, поцеловал ребенка и быстро сбежал к Эркелю.
Оба отправлялись в Ставрогинский парк в Скворешниках, где года полтора назад, в уединенном месте, на самом краю парка, там где уже начинался сосновый лес, была зарыта им доверенная ему типография. Место было дикое и пустынное, совсем незаметное, от Скворешниковского дома довольно отдаленное. От дома Филиппова приходилось идти версты три с половиной, может и четыре.
– Неужели все пешком? Я возьму извозчика.
– Очень прошу вас не брать, – возразил Эркель, – они именно на этом настаивали. Извозчик тоже свидетель.
– Ну… чорт! Все равно, только бы кончить, кончить! Пошли очень скоро.
– Эркель, мальчик вы маленький! – вскричал Шатов: – бывали вы когда-нибудь счастливы?
– А вы, кажется, очень теперь счастливы, – с любопытством заметил Эркель.

Глава шестая

Многотрудная ночь.

I
Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех наших и возвестить им, что Шатов наверно не донесет, потому что к нему воротилась жена и родился ребенок, и, „зная сердце человеческое“, предположить нельзя, что он может быть в эту минуту опасен. Но, к смущению своему, почти никого не застал дома, кроме Эркеля и Лямшина. Эркель выслушал это молча и ясно смотря ему в глаза; на прямой же вопрос: „Пойдет ли он в шесть часов или нет?“ отвечал с самою ясною улыбкой, что „разумеется, пойдет“.
Лямшин лежал, повидимому, весьма серьезно больной, укутавшись с головой в одеяло. Вошедшего Виргинского испугался, и только что тот заговорил, вдруг замахал из-под одеяла руками, умоляя оставить его в покое. Однако, о Шатове все выслушал; а известием, что никого нет дома, был чрезвычайно почему-то поражен. Оказалось тоже, что он уже знал (через Липутина) о смерти Федьки и сам рассказал об этом поспешно и бессвязно Виргинскому, чем в свою очередь поразил того. На прямой же вопрос Виргинского: „надо идти или нет?“ опять вдруг начал умолять, махая руками, что он „сторона, ничего не знает, и чтоб оставили его в покое“.
Виргинский воротился домой удрученный и сильно встревоженный; тяжело ему было и то, что он должен был скрывать от семейства; он все привык открывать жене, и если б не загорелась в воспаленном мозгу его в ту минуту одна новая мысль, некоторый новый, примиряющий план дальнейших действий, то может быть он слег бы в постель, как и Лямшин. Но новая мысль его подкрепила, и, мало того, он даже с нетерпением стал ожидать срока, и даже ранее чем надо двинулся на сборное место.
Это было очень мрачное место, в конце огромного Ставрогинского парка. Я потом нарочно ходил туда посмотреть; как должно быть казалось оно угрюмым в тот суровый осенний вечер. Тут начинался старый заказной лес; огромные вековые сосны мрачными и неясными пятнами обозначались во мраке. Мрак был такой, что в двух шагах почти нельзя было рассмотреть друг друга, но Петр Степанович, Липутин, а потом Эркель принесли с собою фонари. Неизвестно для чего и когда, в незапамятное время, устроен был тут из диких нетесанных камней какой-то довольно смешной грот. Стол, скамейки внутри грота давно уже сгнили и рассыпались. Шагах в двухстах вправо оканчивался третий пруд парка. Эти три пруда, начинаясь от самого дома, шли, один за другим, слишком на версту, до самого конца парка. Трудно было предположить, чтобы какой-нибудь шум, крик или даже выстрел мог дойти до обитателей покинутого Ставрогинского дома. Со вчерашним выездом Николая Всеволодовича и с отбытием Алексея Егорыча, во всем доме осталось не более пяти или шести человек обывателей, характера, так-сказать, инвалидного. Во всяком случае, почти с полною вероятностью можно было предположить, что если б и услышаны были кем-нибудь из этих уединившихся обитателей вопли или крики о помощи, то возбудили бы лишь страх, но ни один из них не пошевелился бы на помощь с теплых печей“ и нагретых лежанок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188