ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


- Шестьдесят четыре года мне, - говорил он, - а волосы, гляди-ка, только чуть посерели, а у людей в эти годы бывают совсем даже седые, как лунь.
Минут через пять он уже говорил, как ни в чем не бывало:
- Семьдесят два года мне, а еще лошадей я как ежели возьму под уздечки, так они понимают, что это не кто-нибудь их взял, а хва-ат!
А еще через пять минут:
- Восемьдесят один год мне, а как ежели мне кто-нибудь скажет "Дедушка!" - я ему таким манером: "Это кто же это такой дедушка? Может, где ты и видишь дедушку, а я отнюдь никому не дедушка, а во всей состою своей силе и дело свою сполняю как следует".
Между тем двое из Петек звали его дедушкой, потому что один был действительно его внук, а другой, Петька хромой, тоже находился в каком-то с ним родстве и жил у него в дворницкой, только брошен был своею матерью, уехавшей на Кавказ.
Кучер был из запасных солдат, во время войны с Японией побывал в Маньчжурии. Неизвестно было, пришлось ли ему быть в каких-либо сражениях, но о маньчжурах он отзывался весьма презрительно:
- Во-от народ... И понятия в них даже нет, чтобы тебя обмануть, - вот народ глупый!.. Ром, какой у нас восемь рублей бутылка стоит, - я нарочно в магазине спытывал, - там тебе его за рублевку, да еще и рюмка сверху бутылки полагалась. Водка - два рубля ведро. Рыба - две копейки фунт, какую хочешь бери! Вот до чего народ ничтожный, - не ценит трудов своих. И он себе не желает пищу какую стоящую приобресть, а, прямо сказать, травой одной питается. А разве с травы человек может такой образоваться, ну, хотя бы, скажем, как я?
Звали этого кучера Иван Никанорыч, и по одному его виду действительно можно было сказать, что совсем не травой он питался. Был он очень тяжел, распучило его во все стороны, неповоротлив он был и хмур, зарос черным волосом до самых глаз и на всех кругом глядел исподлобья и презрительно.
Должно быть, и гнедых с черными хвостами и гривами жеребцов, ради которых его здесь держали, он тоже не считал за лошадей. Леня видел, что они пятились и боязливо косились на него, храпя, когда он вваливался в конюшню с метлой в руках.
Управляющий Павел Иваныч любил все делать по форме и букве закона, так как в молодости служил сельским писарем. В одну лунную ночь что-то очень развылись и разлаялись многочисленные собаки двора, и Ольга Алексеевна утром раскричалась, что она их перестреляет, перевешает и отравит. На это Павел Иваныч счел нужным отозваться витиеватой бумажкой за № 55:
"Ваше Высокородие, Ольга Алексеевна.
Относительно размножившихся во дворе собак, кои никому не принадлежат, а навела их черная сука Ивана Никанорыча, Лида, то я сам стараюсь их уменьшить, но удастся ли это, вот в чем большой вопрос. Я уже приглашал гицелей-собаколовов еще в прошлом году, но они были и ничего не сделали, и вновь их приглашу. Одним словом, ответственен за собак по долгу службы, но чтобы лично я завел собак ради одной своей фантазии, то я совершенно чужд этому и всячески буду стараться их извести или по крайней мере уменьшить и против принятия вами экстренных мер к уничтожению оных ничего не имею и даже буду благодарен.
Управляющий П.Евсюков".
Ольга Алексеевна, разумеется, собак, происшедших от суки Лиды, не стреляла, не травила и не вешала, а письмо это доставило ей много веселых минут и хранилось вместе с классной работой одной из здешних приготовишек, которая написала о курице, будто птица эта "туловище имеет широкообразное, а тело устроено посредством хвоста".
Конечно, неутомимо писавший этюд за этюдом Михаил Петрович увековечил на холстах собственной заготовки и красками личного приготовления и пеструю корову Манечку, и пару гнедых жеребцов с черными гривами, задумчивую садовничиху, и ее длинноволосого в синей шляпе супруга, и дремучего кучера, и дворника весьма загадочного возраста, и сутулого Павла Иваныча, и живописные по утрам антресоли двух флигелей, на балконах которых были развешаны красные, розовые и синие стеганые одеяла.
В этом городе было порядочно учебных заведений, но учителя рисования в них, по крайней мере те, с которыми удалось познакомиться Михаилу Петровичу, были все какие-то законченные люди, по его мнению, навсегда потерянные для искусства: один открыл иконописную мастерскую, другой - фотографию, третий писал портреты царствующих особ; другие же не делали даже и этого, а просто прозябали втихомолку, как улитки, забыв о Рибейрах и Веласкесах и не имея понятия о Зулоага, Дега, Хокусаи, Сезанне, которыми увлекался Михаил Петрович.
Это не был город мечтателей, это был бойкий промышленный город, где огромные паровые мельницы принадлежали немцам, металлургические заводы французам. Это был город, где делали железо, сталь, гвозди, стекло, муку и много еще такого, что никогда не занимало Михаила Петровича.
К живописи здесь относились совершенно спокойно. В лучшем случае тут могли заказать художнику занавес для театра купеческого собрания или роспись в стиле модерн клеевыми красками стен и потолка нового ресторана на базаре.
А между тем именно здесь начали складываться в воображении отца Лени те картины, для которых писал он свои бесчисленные этюды, и картины эти только затем должны были показать обыденное, чтобы тут же отбросить зрителя в сказку, в то, что иногда смутно грезится тихими вечерами, что может присниться в самых значительных, запоминающихся надолго снах.
И даже то, что пришлось как-то случайно поселиться не в самом городе с его теснотою и шумом, а вот именно в таком заброшенном самими хозяевами углу и с такими устойчиво своеобразными обитателями, как все эти Павлы Иванычи и Иваны Никанорычи, Михаил Петрович считал одной из самых больших удач своей жизни. Он говорил Ольге Алексеевне, что чрезвычайно многое для него проясняется и в жизни вообще, и в русской жизни особенно, когда он глядит подолгу, как умеют глядеть только художники, и на запущенный сад здесь кругом и на эти длинные трубы в Заднепровье.
- Сеньор, не мешайте мне строчить вам ночную сорочку! - отзывалась Ольга Алексеевна, одной рукой вертя ручку швейной машинки, другой подсовывая материю, а кивком головы ставя на место спадающее пенсне.
Нашлась было терпеливая и даже сочувствующая слушательница, тоже художница, немка Дорисса Васильевна, которая если и прерывала его иногда, то только затем, чтобы вставить восторженно:
- О да! О да! Я вас понимаю, я понимаю. Вот, например, Беклин, Беклин. Да!..
Или:
- О да! Это, как Франц Штук, да... Как Макс Клингер... О да! Я вас понимаю.
И румяные щеки ее становились совсем багровыми, и даже маленькие глазки краснели, как у белой крольчихи.
Сама она могла делать только слащавенькие акварельки и скоро совсем уехала в Одессу костюмершей в какой-то маленький театр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73