ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Это воровство! – выдавила из себя я, но сама уже прижимала к сердцу эту супницу, понимая, что не оставлю здесь свои драгоценные трофеи, не проданные мне Алевтиной и похороненные ею навеки здесь, но вот чудесным образом явленные мне и теперь (я была уверена в этом) желающие быть моими!
Постыдно пятясь, мы прикрыли дверцу сарайчика и почти побежали, обнимая стопки погрязших в пыли и паутине тарелок, обратно в мое жилище.
Один из бывших в тот вечер у меня, кстати, не ходил с нами, а оставался там – он был слишком строг и принципиален и решил, что не полезет в чужой дом ни за что. Пока мы лазали по руинам «скворечника», он лежал на диванчике в моей комнате и слушал что-то прогрессивно-симфоническое – чуть ли не Шнитке. Завывания скрипок из моего дома были слышны в морозном воздухе издалека и делали ночь еще более жуткой.
Мы вошли в теплое жилье и разложили трофеи на полу, начав очищать их от грязи. Шура лежал на кровати, заложив руки под голову, и косился на наши манипуляции – наконец не выдержал и, вскочив, присоединился к нам.
Он догадался открыть, отковырнув слипшуюся за годы паутину, крышку супницы и воскликнул:
– О! Смотрите-ка! Здесь бумаги какие-то!
В супнице лежали однажды отправленные туда на хранение, а потом сосланные в сарай старые письма – слипшиеся, пожелтевшие, позеленевшие, полусгнившие, с поблекшими буквами на хрустящей и рассыпающейся в пальцах бумаге… Слова любви.
Мы разобрали, почти расковыряли сросшиеся за годы забвения листы и стали читать чужие письма под музыку Шнитке, холодея от присутствия восставших, словно джинн из супницы, духов ушедших дней.
Это были письма некоего мужчины, подписывавшегося «твой К.», к некоей Соне – сначала невесте, потом жене, потом матери дочери Алечки.
Здесь были письма, отправленные на курорты, письма, отправленные из экспедиций, – К., по всей видимости, был врачом-эпидемиологом. Здесь были письма с фронта, в которых пишущий спрашивал, уцелел ли дом, и заклинал жену не жалеть ценности – серебро и ковры, – буде те могут быть выменяны на продукты. «Не жалей, ласточка моя, все это сейчас – я здесь, на войне, понял, какова ценность имущества – она ничтожна, и ты, умоляю тебя, не бойся, бери все, что нужно из отцовского наследства, и, если кто даст за это хоть горсть муки, – отдавай. Помни, что я жив еще мыслями о тебе и Алечке, и ты должна себя и ее сберечь, а я к вам обязательно вернусь, и имущество наживем».
«Береги себя и Алечку, наше сокровище!» – заклинали и более поздние письма, отправленные, как можно было понять, из поселений, из ссылок, – отвоевавший К. отправился почти сразу же по этапу и все мечтал, мечтал вернуться в переживший революцию, войну, лютые морозы, времена конфискаций и экспроприаций родной дом.
Чьи-то годы жизни, страх, странствия, и страдания, и неугасимая любовь, и надежда на встречу были заброшены выросшей и даже состарившейся девочкой Алечкой – отправлены в сарай, отданы гнили и забвению.
– Это дед тот пишет, – сказал наконец Шура. – Его звали, помнишь, Константин Борисыч. Это он и есть – «твой К.».
И верно, старика звали именно так – отчего-то я вспоминала его только как «старика» или «дедушку», а обращалась к нему всегда на «вы». А Шура вот напомнил мне его имя – когда-то, только познакомившись с дедом, я рассказывала об этом и назвала его.
Вероятно, это и вправду были его письма. Что же тогда? Могло ли это значить, что годы после своих ссылок и разлук жил он в одном доме со своим сокровищем Алечкой – и со всеми теми, кто так или иначе принадлежал к его драгоценной семье, – и умер, называя их словом «эти» и, вероятно, не обмолвившись с любимой и единственной дочерью словом?
А может быть, это было просто совпадение, и «К.» так и не вернулся из мерзлых краев, а старик, с которым я была знакома, – кто-то другой, и его винит Алечка во всех своих бедах?
– Слушайте, отдайте мне эти письма, пожалуйста! – сказал Шура, и мы согласились. Он собрал их в стопку, как ворох высохших листьев уже ушедшей осени, и ушел с ними в морозную, предзимнюю, звеняще-тревожную ноябрьскую ночь – читать и перечитывать и придумывать чу– жую жизнь – чужие, канувшие в небытие любовь и верность.
Посуда та осталась мне – но я не могу пользоваться ей, как посудой, – так и лежат фаянсовые блюда девятнадцатого века стопкой до лучших времен – до тех времен, когда кто-нибудь решится поставить их на большой обеденный стол и созвать кучу народу улыбаться, болтать о хорошем и есть.
Сохранились у меня и еще несколько предметов, которые я тогда покупала у кабанчика Паши, – пара вычурных, поеденных жучком столиков, несколько стульев и огромное, с тусклой, облупившейся амальгамой зеркало.
А дом-скворечник вскоре, увы, сгорел – то ли кто-то из бродяг забрался зимой в его комнаты и курил там, то ли не разобравшиеся, где чья мансарда, «эти» догадались разрешить проблему таким образом, то ли призраки прошлых дней во главе с Керенским или Мамонтовым собрались в каминной зале и зажгли не призрачный, а самый настоящий огонь, уничтоживший истлевшие обломки прошлой любви и привязанностей, превративший их в летящий над обрывом, над соснами и электричками и над нашими юными головами дым.

Маленький театр Мерселис

Стоя возле метро Порт Намюр, в начале Шоссе д’Иксель, я верчу в руках выданный мне сегодня утром план того квартала, где через час он будет играть свою музыку в маленьком театре – театр так и называется забавно – «Пти Театр Мерселис». Он должен быть уже там, там репетиция и настройка инструментов, а я еще должна сориентироваться в этом квартале клубов, не похожем на сладкие туристические улочки Старого города, и прийти, не опоздав.
Он очень смешно каждый день выдает мне эти планы, каждый день – нового клуба, нового места, где они играют. Я утром уезжаю по делам своей выставки, а он каждый день серьезно спрашивает меня: «Хочешь сегодня вечером прийти на концерт?» – и я неизменно киваю. Тогда он идет в компьютерную комнату, распечатывает там план прилегающих к месту назначения улиц и старательно, левой рукой, специфическим для левшей всех стран и языков почерком пишет мне подробно, как идти, где выйти из метро, в какой переулок повернуть, какую дверь открыть.
Я смотрю, улыбаюсь про себя и молчу – я гораздо лучше ориентируюсь в этом городе, чем он думает. Но беру эти листки, потому что знаю, что пройдет совсем немного времени, и все, что мне останется от него, – эта вот бумага с кусочками карт чужого города и его мелким, остроугольным, слегка корявым почерком. У меня уже много накопилось этих листков, уже штук десять, и каждый из них – план части жизни, одного вечера из нее.
От каждого места нашей жизни нам остается что-то.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44