ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он пел дикие песни, выкрикивал непонятные слова, воздух празднично искрился брызгами его слюны. Потом я велел ему остановиться и замолчать: в конце какого-то темного проулка стоял Мейсон с Розмари, откуда-то слышался механический рев, бас-профундо (передвижной генератор, сообразил я потом, один из тех, что таскали за собой по всему итальянскому ландшафту киношники), и два голоса – мужской, хриплый и злой, и женский, тревожный, умоляющий, – надрывались, чтобы перекричать этот рев.
– Я не говорила, Булка, – оправдывалась она.
– Врешь! Врешь! – кричал он. – Ты намекала, сука.
– Это нечаянно, дорогой. Я только хотела…
– Намекала!
– Булка, дорогой, выслушай, пожалуйста… – умоляла она.
– Нет, ты выслушаешь! Моя половая жизнь тебя не касается! Хочешь, пой, хочешь, вой, понятно? – Несколько слов утонуло в железном реве машины. – …запомни раз и навсегда, если я захочу с кем-нибудь… – ррах-ррах-ррах-ррах, – …я буду спать, с кем…
– Дорогой!
Слов я больше не услышал. В тот самый миг, когда его длинная рука в парче взлетела к ее лицу, машинный рев как отрезало, и во внезапной пустоте раздался мясной шлепок, рассыпался по проулку множеством больных отголосков, которые, мне показалось, долго не могли затихнуть и улечься. Я быстро отступил, ожидая плача, хныканья, но не услышал ни звука. И тогда, как соглядатай, незаметно, со стыдом, заторопился дальше, а за мной вприпрыжку рвань-Саверио. мой порченый, похотливый даровитый Папагено.
В «Белла висте», не раздевшись и не умывшись, я повалился на кровать, но мне мешала уснуть картина, под которой скрылась целая панель стены. Ее мне указал Ветергаз – хозяин гостиницы, итальянский швейцарец, моложавый румяный господин с мягкой ладошкой и двойным подбородком, медоточивый, надутый, как его фамилия, и, по первому впечатлению, совершенно невыносимый, – он встретил меня в дверях напевными английскими восклицаниями, а затем грозным взглядом и итальянским ругательством, обнаружив шепелявость на обоих языках, прогнал Саверио и повел меня наверх, рассыпаясь в бонсуарах и гутенабендах перед жильцами и в подобострастных загадочных извинениях – передо мной.
– Если бы я знал. Если бы я только знал. О, но этот номер будет весьма привлекательным. Видите? Этой гостиницей владел мой отец, а до него – его отец. Но я разорен. Друг мистера Флагга всегда будет самым почетным гостем у Фаусто Ветергаза. А это, сэр, – распахнув шторы и указывая на картину, – это произведение Уго Анджелуччи, умершего – не знаю, известно ли вам, – двадцать лет назад в нашей гостинице.
– Благодарю вас. И будьте добры, закройте шторы.
После его ухода, в душевном упадке, настолько глубоком, что это угрожало бессонницей, ворочаясь на кровати, я вдруг заметил, что красивая дама с бездумным лицом на картине Анджелуччи разглядывает меня полуприкрытыми глазами. Это была пресная блондинка с тяжелыми веками, тоже, очевидно, лежащая на кровати, но едва ли соблазнительная: нижняя ее часть была герметически запеленута во что-то вроде ковра и метр щепетильных кружев тянулся ниоткуда, чтобы прикрыть ей грудь. Однако, когда глаза привыкли к потемкам, я разобрал – не знаю, известно ли это было Ветергазу, – что произведение задумано в игривом духе; на это намекала валкая подпись по-итальянски: «Потревоженный сон», и я с дремотным удивлением обнаружил, что над плечом женщины в хитросплетении светотени старый проказник Уго искусно и незаметно очертил голодный мужской профиль, а к голому животу ее из путаницы, как на загадочной картинке, где ты непременно должен отыскать телегу, дудку или утку, тянутся две призрачные алчные руки. В самой женщине с ее губами-бутонами, деревянной шеей и общим выражением арктического целомудрия, было не больше жара и притягательности, чем в старых мутных портретах мадам дю Барри – кукла, фальшивка, разочарование, – и я помню, как отвалился на подушки, думая об Анджелуччи и сквозь пунктирную дремоту прислушиваясь к невидимым колоколам и лодкам внизу под горой, в спокойном море. Кто был Анджелуччи? – думал я, засыпая. Что за человек? Без всякой на то причины фантазия, зачавшая в сумрачных, камчатных эдвардианских покоях первого этажа, по которым меня провел Ветергаз, – в салоне со слоновьими диванами, желтыми кипами «Иллюстрейтед Лондон ньюз», полками пыльного Бульвер-Литтона, Фенимора Купера и габсбургских мемуаров, пятнистыми и волглыми от старости фотографиями царственных постояльцев (Умберто I, пожилого и нездорового, герцога Аосты с миловидной семьей в древнем угластом «даймлере», королевы Маргериты в шляпе колокольчиком, Эллен Терри, Эриха фон Штрогейма, кинокоролев и киношейхов двадцатых годов, умерших или заживо забытых) – разрешилась в дремоте нафталиновым коллажем: салфетки-подголовники на спинках кресел, двуколки, наполненные детьми в передничках, croissants, gouvernantes, элегантные выезды к синему морю, где загорали господа с эспаньолками и воздух гудел от вавилонского смешения языков. О благоуханная, былая, небывалая жизнь! И снова через прозрачную кайму истомы и желания, отделяющую бодрствование от сна, прошелся колесом ерник Анджелуччи – какой-нибудь неаполитанский потаскун с липкими пальцами и вандейковской бородкой, мазилка в стране гигантов, – каждое лето он приезжал в «Белла висту», порисовать немного, натруженную печень облегчить, покупаться в савойском, габсбургском неземном сиянии. «Vostra Maest?! – уже доносился до меня сквозь десятилетия его просительный голос. – Ваше Величество, если мне будет дозволено написать…» – И, получив от ворот поворот, – бочком, бочком к розовощекой английской барышне (ох, и богата, видно!): «Извините, синьора, но цвет ваших волос…» В этой комнате он умер? Не на этой ли кровати? Смутный и отдаленный, пробился в мое забытье звон колокола из долины, снова возникли эти бессмысленные глаза, эти призрачные жадные руки, – и с тяжкой мыслью, что девица на кого-то похожа… похожа… я стал засыпать.
Но не уснул – не совсем. Я только дремал, и вновь вырисовывался передо мной береговой пейзаж детства, тихая голубая река, море, лодки, чайки. И Венди, хорошенькая и бездумная, облокотясь на пробковое сиденье, шепчет над пенной виргинской водой, лениво лепечет: «Какое солнце. Какой божественный день». А с кормы, от румпеля – веселый голос Мейсона: «К повороту готовиться!» И опять крахмальный дамский голос: «Мейсон, милый! Ты всегда меня обдаешь!» – а лодка грузно рыскнула и утыкается в ветер, замирает на миг, вздрагивает под хлопающими парусами, но вот они наполнились ветром, и она поворачивает… чайки, деревья, небо, далекий речной берег тоже поворачивают, кружатся в медленном и томном хороводе, уплывают из виду.
– Мейсон, милый, – весело дразнит голос, – я всегда промокаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160