ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы понимали, что наша нормальная жизнь кончена, что нас, как и всех евреев, ждет нечто страшное. Понимали это и наши друзья – и русские и евреи. Понимали, и потому ни у одного из них не достало духа прийти на праздничный вечер.
Это были страшные годы. Страшные и трудные. Для нашей семьи, как и для многих тысяч других еврейских семей, были они трудны и материально.
Мой муж, доцент Высшей дипломатической школы и Института международных отношений, без всяких объяснений был уволен с работы и вплоть до лета 1953 года оставался полностью безработным, несмотря на то что готов был пойти на любую, самую скромную работу. Моя сестра – старший научный сотрудник Института государства и права Академии наук – тоже оказалась безработной. Все ее попытки устроиться на юридическую работу в любой точке страны неизменно оканчивались неудачей. Ни ее ученая степень, ни печатные труды, ни репутация талантливого ученого не помогли ей. Почти семь лет она и ее несовершеннолетняя дочь жили только благодаря помощи родителей. Да еще некоторые друзья поручали ей работу, которую затем публиковали под своими именами, отдавая ей гонорар.
Но, когда я вспоминаю эти годы, как самые тяжелые в моей жизни, я думаю не о материальных лишениях. Я продолжала работать, и моего заработка хватало на очень скромное существование. Эти годы вспоминаются мне как годы отвратительной лжи, лишенной даже лицемерной попытки выглядеть правдоподобно. Аресты, которые тогда, как в 30-е годы, были массовыми, поражали полной абсурдностью обвинений. Один наш знакомый был арестован и осужден на многие годы заключения в лагерях по обвинению в преклонении перед буржуазным западным искусством – он в какой-то компании с восхищением отозвался о фильмах Чаплина. Травля евреев с каждым днем принимала все более откровенный и разнузданный характер.
Я – еврейка.
Меня научили этому в Советском Союзе в годы кампании, целью которой было раздуть в стране антисемитизм и направить народный гнев против евреев. Уехав из Советского Союза, я вновь не знаю – кто я?
Мой родной язык, единственный, который я знаю, – русский. Моя культура – русская. Моя история – русская. Но антисемитскую кампанию «борьбы против космополитизма» я восприняла острее и болезненнее, чем многие русские. Это потому, что я была более незащищенной. Антисемитизм обособил нас – евреев, выдвинул на передовую линию огня. Национальная принадлежность сама по себе стала угрозой. И отсюда – большее чувство страха за себя, за родных, за друзей-евреев.
Но чувство отвращения не стало у меня больше только потому, что я была еврейкой. Много раз за прошедшие с того времени годы я спрашивала себя: «А если бы так унижали, оплевывали, угнетали не только евреев, испытывала ли бы я такую же силу презрения, было ли бы мне это так же отвратительно?»
И я ни разу не усомнилась в ответе.
Я не только ненавижу расизм. Я просто не умею быть расисткой. Я не верю в то, что чувство национальной гордости и национального самоуважения может быть совместимо с ненавистью и презрением к людям другой расы.
Я пишу сейчас о самом горьком чувстве из всех пережитых и переживаемых мной. Это чувство так горько потому, что оно не против советской власти. К ней у меня по этому поводу счета нет. Я давно поняла, что эта власть – безнравственная, и поэтому к нравственности ее и взывать нечего.
Это счет за отнимаемую у меня родину к достаточно заметной части русской интеллигенции. И не к тем, кто, живя в Советском Союзе, видит в антисемитизме средство сделать успешную карьеру. Для кого антисемитизм – удобный способ устранения талантливых и достойных конкурентов.
Это счет к тем, кто, живя в эмиграции или на родине, как будто печется о будущем своей страны, кто призывает к нравственному совершенствованию, кто ищет пути духовного становления России и совмещает это с расизмом; кто тщится по признаку крови заклеймить любого еврея – будь то Осип Мандельштам или Борис Пастернак – клеймом безродного космополита.
Но есть и другие русские интеллигенты.
Я помню, как в разгар антисемитского разгула 1948–1949 годов ко мне подошел старый русский адвокат, человек высокой интеллигентности и настоящих русских традиций. Это было в зале суда, в перерыве между двумя судебными заседаниями, в присутствии множества людей. В этот день в газете «Известия» был опубликован очередной антисемитский фельетон с очередной антисемитской карикатурой. Он подошел и сказал громко и внятно:
– Я хочу, чтобы вы знали, что мне очень стыдно. Сегодня я стыжусь, что я – русский.
Это был Дмитрий Михайлович Дацюк – адвокат юридической консультации Октябрьского района.
Я помню, как знаменитый русский адвокат Казначеев сказал мне в те же годы:
– Это отвратительно. Это страшнее, чем было при царизме. Отвратительнее потому, что тогда этим занимались откровенные погромщики, а теперь – интеллигенты, выдающие себя за интернационалистов.
Эти адвокаты не публиковались в «самиздате» или «тамиздате». Они не выступали глашатаями национальной чести и достоинства. Они были просто порядочными людьми и даже не особенно смелыми.
Но я несколько отвлеклась от рассказа о страхе. А между тем в непосредственной опасности наша семья оказалась, когда в 1952 году арестовали нашего близкого друга – молодого талантливого ученого-юриста Валентина Лифшица. Историю его ареста и гибели я должна рассказать здесь со всеми подробностями и потому, что история эта сыграла значительную роль в моем духовном формировании, и потому, что в ней отражена история и жизнь моей страны в эти страшные годы.
Валентин Лифшиц был арестован и осужден к расстрелу за покушение на Сталина.
Валя был моложе нас. Он был аспирантом в Институте государства и права Академии наук, где в 1945 году мой муж работал научным сотрудником. Там, в институте, они познакомились с известным историком русского права профессором Серафимом Александровичем Покровским. Покровский был человеком очень ярких дарований и большой эрудиции. Он был не только талантливым ученым, но и отличным собеседником, прекрасно знавшим и понимавшим поэзию, музыку, живопись. Внешне Покровский удивительно похож был на Достоевского. Он всячески подчеркивал это сходство: отрастил небольшую бородку клином, одевался зимой в стилизованные под моду XIX века тяжелую шубу на меху с бобровым воротником и бобровую высокую шапку.
И Валя и мой муж были им покорены. Очень скоро он стал постоянным спутником их развлечений, а затем и другом, которому они полностью доверяли. Я этого человека невзлюбила с первого взгляда. Это была безотчетная неприязнь. Я не могла привести ни одного разумного довода, оправдывающего это чувство. Единственное, что я могла им сказать и всегда говорила:
– Что ему надо от вас? Вы еще мальчишки, а он пожилой человек. Почему он так настойчиво ищет близости с вами?
Я не могу сказать, что подозревала в нем провокатора. Я просто не верила ему. Это был единственный случай в моей жизни, когда я сказала:
– Не хочу, чтобы этот человек бывал в нашем доме.
И я была в этом последовательна. Но мой муж и Валя продолжали встречаться с Покровским и проводили втроем большую часть свободного времени.
А потом настали времена борьбы с «космополитизмом». Муж остался без работы и вынужден был уехать на время в Ростов-на-Дону, где ему предложили прочесть курс лекций в университете. Валя блестяще защитил диссертацию, но при Институте права оставлен не был. Он получил более чем скромное назначение в филиал Всесоюзного заочного юридического института в город Горький.
Дружба моего мужа с Серафимом Покровским прервалась сама собой. Зато Валя и Серафим стали совершенно неразлучны. Все то время, что Валя проводил в Москве, он проводил с ним. Летом Покровский жил у Вали на даче, объясняя это тем, что поссорился с женой, часто оставался ночевать в его городской квартире.
А потом, в самом начале 1952 года, Валю арестовали. Это произошло в Горьком, где он жил один, и никто не видел ордера на его арест, никто не знал, за что он арестован.
Все попытки Валиной матери – старого заслуженного профессора – узнать что-либо о его судьбе окончились неудачей. Только спустя несколько месяцев мы узнали, что наших общих знакомых вызывали в КГБ и требовали от них показаний о Валиных антисоветских взглядах. Среди тех, кого вызывали, был и Серафим Покровский.
В последних числах декабря 1952 года начался суд над Валей. Его судил военный трибунал, что уже свидетельствовало о тяжести обвинения.
Судебное разбирательство проходило при закрытых дверях (в зал не была допущена даже Валина мать) и без участия адвоката. Поэтому мы знали только то, что в трибунал вызваны были всего два свидетеля: молодая женщина, с которой Валя познакомился в Горьком и которая была его невестой, и Покровский. Приговор был оглашен 31 декабря 1952 года – Валя был осужден за покушение на Сталина к высшей мере наказания – расстрелу.
Я не умею рассказать о том, каким это было страшным потрясением и горем для всех нас и для всех, кто знал и любил Валю. Ведь никто ни на одну минуту не сомневался в полной вздорности этого обвинения.
Валя не только по условиям жизни был поставлен в такое положение, при котором он никогда не мог бы даже увидеть Сталина. Он был прежде всего человеком абсолютно неспособным ни на какое насилие, ни на какую жестокость.
Вскоре после вынесения приговора я встретилась с одним из самых давних и близких Валиных друзей, которого всегда считала и продолжаю считать человеком безупречной порядочности. Со слов Валиной невесты – Насти, которая присутствовала на суде как свидетель, он сказал, что Валя был осужден по показаниям Серафима Покровского. Настя говорила, что когда увидела Валю, то не узнала его. Он был совершенно седой (а ведь ему не было и тридцати лет), а его опухшее лицо было похоже на запудренную маску. Все время, пока Настя давала показания (после чего ее удалили из зала), Валя сидел согнувшись и закрывая лицо руками. Только отвечая на вопросы председательствующего, он приподнял голову и открыл лицо.
Сведения о том, что Валю погубил Серафим Покровский, было для нас вторым потрясением. Я не могла представить себе, что этот человек способен на такую страшную провокацию. И мы твердо решили: на этом суде были только два человека – Настя и Серафим. Кто-то из них погубил Валю, и каждый будет стараться обвинить другого. Мы не вправе верить ни одному из них.
В конце апреля мать Вали добилась приема у заместителя Берии. Он заверил ее, что Валя еще жив, что дело будет пересмотрено и что жизни его теперь ничто не угрожает. И этому можно было верить. Ведь после смерти Сталина была объявлена большая амнистия для уголовных преступников, и все ожидали, что изменится и судьба тех, кто осужден по политическим делам. Но мы не знали и не могли знать, что в тот день, когда заместитель Берии уверял Валину мать в том, что его жизни ничто не угрожает, Вали уже не было в живых. 16 апреля он был застрелен в подвалах внутренней тюрьмы КГБ. Его не расстреляли в соответствии с приговором трибунала, а именно пристрелили. А матери через месяц сообщили, что ее сын покончил самоубийством (событие во внутренней тюрьме КГБ абсолютно невозможное).
Действительные обстоятельства Валиного дела мы узнали лишь три года спустя – после XX съезда партии – от московского адвоката Г., который вел дело о посмертной Валиной реабилитации. От него мы узнали и о роли, которую сыграл в нем Серафим Покровский.
Мы узнали, что Валина невеста Настя давала совершенно безупречные показания, а единственным свидетелем обвинения был Серафим Покровский. Узнали, что на его показаниях основывалось страшное обвинение в покушении на террористический акт на Сталина. Покровский утверждал, что в разговорах с ним Валя желал Сталину скорейшей смерти. (Этого в те годы было совершенно достаточно, чтобы осудить человека за покушение на террористический акт.)
Но это было не самым страшным из того, что мы узнали о роли Серафима в Валиной судьбе. Покровский, оказывается, был не просто доносчиком, предавшим доверившегося друга, но и провокатором, сфабриковавшим по заданию КГБ фальшивые доказательства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74

загрузка...