ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тоже понизили! И бабая понизили, татарина-то. Да он, глухомать, поди ни хрена и не знает, не слыхал. Все ходит кадит… К тебе собирался, вроде как благословлять, да я не пустил: своих дураков, говорю… Ты вот что: не замерз? А то, может, треснешь всеж-таки, а? Ну, гляди…
Соболезнующе посмотрев в колпачок, он выпил и с ужасным лицом вдруг затряс головой, нетерпеливо одобряя еще не высказанную мысль.
– Слышь, а может, тебе уши заткнуть? Чтоб не натекло? Вон из пальта, из подкладки – жалко, что ль, дерьма-то! Айда надергаем, чего! – наконец выпалил он.– А? Иль чего, или – шапочка, а? Ну, шапочка так шапочка, конечно… Тогда ладно.
Не дождавшись разговора, Конь вздохнул и, пробормотав себе "Ладно, пока не окосел", угрюмо ушел за перегородку, в цех, вернувшись оттуда с длинной лестницей. Погрохотав по стенам и углам, он приспособил ее сперва под потолок, а затем, перехватывая ступеньку за ступенькой, опрятно погрузил в дыру, сквозь зубы взругивая кого-то "сволотней".
В ровном свете стоячего дня Лев Николаевич проследил за всеми этими потугами, как безнадежно больной следит за бестолковым бумагомараньем больничного регистратора. Когда Конь, дважды крякнув, воткнул лестницу в дно, он презрительно вытянул из тележки ласт и влез в него левой ногой.
– Так что – не переживай. Ну их всех к фигам! Тоже вон сейчас, сволочь,– выглядывая фляжку, махнул Конь,– акваланг брал у которого… "Это же, мол, физически не-воз-можно!" Ах ты, тапок кривой, говорю! А стройка стоит – это тебе возможно? А храм стоит? А и ладно, хрен с ним, с храмом – а делать-то, дело делать надо или нет? Невозмо-ожно! Как хезать, так все мастера, а чуть руками чего – так "физически"… За него, понимаешь, жизнь кладут, а ты… фыркалка ты подвальная. Воздуху, говорю, надул, гад? Хорошо надул? Вот и пошел отседа, сволочь такой! Ну, то есть я пошел, и ну тебя, сволоча такого…– чуть сбился Конь.– Это ж надо, чего затеяли, паразиты: живого человека – мордой в г-г…
Тут он сбился совсем и, подняв фляжку, сердито заглянул ей в горлышко. Но пить не стал и, явно не находя, как поправить дело, подошел к Фомину и молчком снял с него пальто.
– Ладно, чего мерзнуть-то сидеть. Раз не пьешь,– проворчал он, надев пальто на себя.– А с другой стороны – тоже, как подумать. Ведь сами же, считай, и… накакали. А что? Ну, в типографии сколь мы с тобой, сколь лет – так? Да интернат. Интернат-то вспоминаешь, нет, змеина? А я который раз и вспомню… Да это-то не надо! Сними! Слышь, чего говорю! – гаркнул он, когда Фомин напялил второй ласт.– Это не надо, слышь!
– Отвяжись… Знаток,– просипел Фомин.
– Да точно говорю! Только спотыкаться! Вглубь-то, надо быть, тверже пойдет… Вот это – да, это само собой,– заметил Конь и со скрипом натянул ему на голову желтую купальную шапочку.– Ты погоди, не егози. Щас присядем еще.
– Отвяжись! – вдруг крикнул Лев Николаевич.
– Да погоди, говорю! – тоже крикнул Конь.– Присядем. Я щас…
Он хотел многого: ткнувшись задом в унитаз, посидеть "на дорожку", отрегулировать клапана, выпить, как говорится, за упокой души, то есть – чтоб спокойная была душа-то и не беспокоилась, ежели чего, за семью… а, ну вообще: не беспокоилась чтоб, и все, дерьма-то, больно уж хорошая, что ли, жизнь? – а потом подержать лестницу, извиниться за все и, если понадобится, столкнуть. Но толстый Фомин, неожиданно-ловко вдруг заглотнув шланг, с гвоздодером в руке уже шагал к проруби.
Остановить его не смел никто. В свирепой решительности, в которую вогнал его собственный крик, он мог одно из двух: упасть и тут же умереть от нее самой, или шагать, как шагал он, каждым свирепым шагом вбивая в себя все более отважный стук.
– Погоди! – взвыл Конь.
Но Фомин уже шагнул за край. Как-то качнувшись на весу, он с угрозой взметнул над головой гвоздодер и тяжко, как глыба, обрушился в жи…тяжело…всматриваясь….про….
А если представить что-то еще? Представить, что есть что-то еще – пусть не сейчас и не здесь, а где-то далеко отсюда – чем дальше, тем оно лучше представляется. Короче говоря: представим далекую даль.
А значит, и дорогу в даль, полевой зимник в разгар календарной весны – подсрезанный на косогоре впереди лучистым небом, с подтаявшей правой обочиной, что живет и шевелится сама по себе, и слабым еще, в ладонь шириной, ручьем: бесцветным тут, под ногой, золотисто-зеленым в трех шагах и ослепительным дальше, сквозь какой угодно прищур.
Справа и слева за полем лес. Но это неважно, потому что на него уже не хватает глаз, и можно только иметь в виду для сведения, что ярчайшая эта тишина стоит широко, от леса до леса. А роняя друг на дружку обломившиеся льдинки, тишина на обочине просто играет в звук, как время играет кусочками секунд, но чу! – все-таки "чу" – мир разлетается вдрызг, и под топот и сап на дорогу выбегает директор интерната для полудурков.
Конечно, это совсем другой директор. Во-первых, он не так толст и бородат – не так толст, как Фомин, и не так бородат, как глухой татарин. А во-вторых, он бежит днем.
К тому же, здесь совсем другой интернат, одноэтажный и деревянный, сельский стандарт нерестилища для блаженно-нищих духом. И если директор бежит все-таки к реке, зато по берегу бродит конь – по настоящему берегу настоящий конь,– а на березовой ветке, золотой и тонкой, как птичья лапка, совершенно бесплатно вибрирует горлом скворец, а на бегуна, щурясь, смотрит совершенно другой негр, лет семи, в пенджаке и в синих резиновых сапогах, неизвестно как и откуда закатившийся смуглым овечьим катышком в глубину недооккупированной еще глубинки.
И это хорошо, просто хорошо – может, и не замечая ничего наособицу, видеть живой весенний свет, повсюду, хоть на собственных дровах, и пусть с дурковатой даже улыбкой всего лишь щуриться на теплую жизнь. Просто хорошо, и все.
Одно плохо: час хорошо, ну полтора. А дальше уже нехорошо. И ничего не остается, как поправивши совсем фоминские очки, углубиться, скажем, в падеж скота, ощущая разве что свою ветеринарную (почему бы нет?) сущность и все ту же угрозу пенсии.
"Ад – это другие",– сказал Камю. И тут же был оспорен собаковидным полковником, заявившим, что другие – это рай. И сам собой, как слабоумный племянник, напрашивается вывод, что другие это – не то и не это. Ни то ни се. То есть – бытие. Причем – наше, бестолковое. А настоящая жизнь – это, естественно, другая жизнь. Неплохо бы, чтоб другая по счету. А лучше – заодно с географией.
И вот уже другой ландшафт: десятка полтора разбросанных холмов (долго ли разбросать холмы), зеленые тушки вереска и пестрое разнотравье, будто выстриженное для игры в гольф (тоже не бог весть что). Над различными соцветиями мелькают мотыльки. Чуть выше благополучно закругляется небесный свод. Чуть ниже звенит водопад. И все пространство, от водопада до небосвода, заполняет вдруг сиплый рев, взывая, а точнее – взвывая сквозь стрекот кузнечиков:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22