ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Это ночь, остальное – тьма.
Из тьмы сыплется снег, видимый на свету и слышный повсюду. Чем глуше ночь, тем слышней снег. И бессловесней ты.
Невольно приходит мысль о безмерности пространств и о том, что слюдяной этот шелест сродни межзвездной пустоте и похож на суховей, обметающий мертвые звезды.
Наконец звучит только он. И громкий сердечный стук. И пока ты не без удовольствия отмечаешь про себя, что способен так рьяно Чувствовать Прекрасное, сердце начинает колотиться черт те как, и не сразу удается понять, что это не сердце, и не восторг, а чужой топот позади.
Бегущий человек подозрителен. Он подозрителен издалека и страшен вблизи. Он огромен, толст и бородат. Лицо, грудь и плечи его покрыты заиндевелой шерстью, над которой поднимается пар. От спины тоже идет пар. Но шерсть вдоль хребта смерзлась сплошняком, и пар отходит по сторонам, как бы из-под застрех. Там же, на спине, перекрещиваются задубелые помочи, желтые – в тон желтым штанам и капроновой кепке-дебилке, которую положено носить задом наперед и на которой сообщается, что число его – 555.
Не заметить его нельзя, и морской пехотинец, часовой у почты – там под газон выходит теплоцентраль и растет какая-то полутрава,– заметив бегуна очень издалека, глядит на него вприщур, но затем вновь приваливается к пальме, обросшей по стволу точно такой же заснеженной шерстью, и лениво плюет вдаль. Он знает, что бегущий в ночи, хоть и спешит теперь к реке с видом припоздавшего спасателя, в скором времени так же бойко – "ври-те, врите, бе-се-ня-та" – заскрипит снежком назад, ибо не спасатель он, а совершающий пробежку директор интерната для полудурков.
Неизвестно, надо ли досказывать, что в конце пути, набегав себе ледяной панцирь по плечам, бегун лезет, допустим, в ванну с комнатной водой и отколупывает лед по кусочкам, не дожидаясь оттаивания. Это доставляет ему удовольствие, особенно на спине.
Рассказывать такое необязательно и как-то даже неловко. Но, с другой стороны, без директора и его причуд оставалось бы только одно: все это время смотреть на воскового Фомина, неподвижно глядящего в желтый ночник.
Вероятно, у него был шок. Или электрошок. Но как бы там ни было – словно бы вдруг открыв глаза, Лев Николаевич вдруг увидел себя в кресле, одетым в широченную, не по росту, пижаму и до острой боли закрутившим в пальцах нижнюю губу.
– Вожевой…
Он никогда не включал ночник, поскольку брился при общем освещении, а затем спал. То же самое было, кажется, и с пижамой, купленной без примерки и валявшейся где-то в шкафу. Теперь же даже на первый взгляд было ясно, что – наоборот – включив ночник и надев зачем-то пижаму, он уже давно вертел и терзал губу, прикушенную еще в типографии.
– Вожевой.
И тот же первый взгляд позволял заключить, что как раз губа, треснув и уронив капельку крови, оборвала шок – и Фомин, увидев себя в зеркале, понял, что прибежал домой.
– Божемой,– шепнул он, отпустив губу. Однако, как именно проделан этот путь, Лев Николаевич мог только предполагать.
Можно было предположить, как, вылетевши за дверь, он чуть не упал и замахал руками, как пловец на спине, а затем припустил вдоль улицы, по-стариковски сипя и часто храпая – храп-храп – по новому снегу, а позади радостно, будто неудавшийся висельник, подпрыгивала какая-нибудь дурацкая собачонка с обрывком веревки на шее, успевая при этом метить по пути фонарные столбы.
Можно было представить, как он вбежал в дом: с ходу проскочив на кухню и в один дых напрочь задышав окно и очки, напрасно городя из ладошек новые лунки на новых местах, чтоб разглядеть темный двор. Скорее всего, сразу после этого он разделся и лег в постель, как давно спящий человек. Но тут же встал и спрятал одежду в шкаф, а сам остался стоять – за шкафом, в углу, один, спиной к стене, ловя сквозь тишь несуществующие голоса.
Короче говоря, он мог представить все. Но не успел.
Он не успел начать.
Еще раз взглянув в трюмо, Фомин вновь впал в восковую неподвижность, жутко напоминающую шок.
Чужая тень – чужая тень за спиной – вещь в каком-то смысле приятная. Ее приятно пугаться, и за коротеньким испугом возникает приятное облегчение, потому что пугаешься зря и никакой тени, конечно, нет. Тем более, что появляется это чувство в ситуациях для тени абсолютно неподходящих и невозможных – и Лев Николаевич, который провел перед зеркалом не один год, знал это лучше других. Иногда он даже специально пугал себя, получая при помощи зеркальных створок всевозможные эффекты и глупости, и это было приятно, как почесаться сквозь шапку, когда знаешь, что потом ее можно снять и почесаться как следует.
Но теперь у него был шок. И вместо того чтобы внимательно вглядеться в левый угол зеркала и согнать видение, Фомин, все больше восковея, изо всех сил смотрел на свой рукав, свисающий с подлокотника, как больной хобот, и понимал, что прямо вот сейчас сойдет с ума.
Пожалуй, это его и спасло.
Услышав легкий ногтевой перестук, какой обычно отпускает в стеклышко уже заглянувший посетитель, Лев Николаевич с готовностью сумасшедшего сказал "да-да".
В комнатных дверях – меж двумя застекленными половинками – висела голова. Она была желтой, и по давней, уже беззубой улыбке было понятно, что она висит давно.
– Привет,– сказала голова.– Это я…
Через полтора часа, очень стараясь восстановить внешность посетителя, Лев Николаевич смог вспомнить только то, что не видел его ног. Это отнюдь не значит, что ног не было вовсе, поскольку действительное отсутствие ног запоминается сразу и наверняка. К тому же, постояв в дверях, посетитель затем ходил, сидел и, кажется, даже покачивал ногой, а потом влез на подоконник – положение, когда не разглядеть, есть ли у человека ноги, казалось бы, нельзя.
Но Фомин и не утверждал, что ног не было. Просто он запомнил одно: человека, у которого не видел ног. К столь скупому портрету, конечно, необходим дополнительный комментарий.
Прежде всего, молодой человек – а это был действительно молодой человек, лет двадцати пяти,– не выглядел никак. Он все время как бы казался. Сперва, у косяка, он показался высоким и худым, позже, присев в кресло – кривобоким, но плечистым, затем – маленьким и пьяноватым, а затем, поднявшись опять – неприятным мужчиной средних лет.
При этом он был на кого-то похож. Он кого-то напоминал. Может быть, уже далекого и неживого, и все-таки не однажды виденного. Он был похож даже на Фомина, но когда Фомин решил, что это так, он начал думать, что ошибся. На самом деле это было пустое белобрысое лицо – белобрысое целиком, с бровями и прочим (оттого-то в желтом освещении оно казалось целиком желтым), лицо из тех, которые буквально на глазах – стоит на них посмотреть – словно бы обретают смутно-знакомые черты и тут же, на глазах, их теряют, совершенно не имея собственных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22