ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однако Яшка-безрукий так же ловко управлялся не только с едой, но и с посильной ему работой. Он мог запрячь лошадей и волов в повозку, привезти бочку воды или горючего, доставить обед в поле трактористам, навести порядок на стане и в нашей землянке.
Яшка не был на фронте, а свое страшное ранение получил весной сорок третьего в Сталинграде, когда разряжал мину. Поэтому его иногда и называли минером.
Сейчас он, вломившись в нашу компанию, носился вприсядку вокруг баб и девок и, как краб растопырив свои красные руки-клешни, норовил ущипнуть каждую из них. Те наигранно взвизгивали и шарахались от него.
Глядя на бесшабашную и азартную карусель пляски, хотелось обнимать этих милых людей и со слезами признаваться им в любви.
Меня подхватила под руку кашеварка нашей бригады Оля, бойкая бабенка, и, пьяно заглядывая в глаза, спрашивала:
— Так сколько же тебе, Андрюха, лет? А?
— Семнадцать,— смело прижимаясь к ее мягкому и разгоряченному плечу, ответил я.
— Ой, врешь! — захохотала она.— Ой, врешь,— и начала кружить меня в пляске, в которую вновь ринулась вся наша компания.
Оля была старухой, ей шел двадцать седьмой год.
Муж ее погиб еще в сорок первом, и к ней часто похаживали выздоравливающие ранбольные и военные, которые работали в колхозе. На нас, подростков, она не обращала внимания, а вот сейчас, забивая гармонь своим звонким голосом, кружила всех и на сумасшедше высокой ноте выкрикивала припевки.
Ей вторили другие бабы, но особенно старался подпевать Яшка-безрукий. Я слушал только Олю. Меня будто кто-то привязал к ней.
Припевки неслись ураганом, и за ними еле поспевала гармонь. И вдруг Оля споткнулась и тут же начала частушку заново:
Ой, война, война, война... Что же ты наделала...
Но крик ее вновь оборвался, теперь уже рыданиями. Режуще взвыл чей-то другой женский голос и еще кто-то заплакал навзрыд.
Прибившийся к нам Яшка-безрукий, чтобы поправить дело, дурашливо прокричал:
Жизнь война сгубила, В душе пепел, в сердце лед... Ты не плачь, моя залетка, С того свету не придет...
Но его никто не поддержал. Гармонь жалобно всхлипнула и умолкла, и стало так же тяжело, как было в доме у Шурки, когда мы поминали отцов и всех не вернувшихся с войны.
— А ну вас,— махнул своими руками-клешнями Яшка,— постные вы все какие-то! Будто на вас воду возили...
И, заорав новую припевку, пошел, приплясывая, дальше по улице.
Наша компания брела дальше по поселку. Мы входили во дворы и дома, где все было открыто и распахнуто настежь. И опять были песни и пляски, слезы и крики, как кричат по покойнику.
День тянулся долго. Помню, встретил маму. Она уже шла домой, сердито погрозила кулаком Оле и строго прикрикнула на меня:
— Ты тоже иди домой, дед Лазарь приехал,— и добавила: — Сидит и плачет...
Дед Лазарь — мамин отец. Я боялся встречи с ним.
У него было пять дочерей и два сына. Он только и говорил о сыновьях. И вот сыновья погибли. Один из них, дядя Коля, недавно, уже в самом конце войны. Что я ему скажу сегодня, чем утешу?
И я не пошел домой.
А потом помню себя у ворот Олиного дома. Ее мокрое от слез лицо и стон:
— Уходи, уходи...
Я упорствовал, что-то бормотал. И тогда Оля сильными руками развернула меня за плечи и подтолкнула из тени на свет, а сама юркнула в калитку и задвинула засов.
С комом запекшейся обиды у горла я шел домой. В мирном небе высоко светились обновленные звезды. Теперь не надо бояться ни этого высокого неба, ни земли, которую четыре года засевали смертью. Из меня уходил хмель, а с ним и моя обида на нашу бригадную кашевар-ку, которая обошлась со мною, рабочим человеком, как с мальчишкой.
Дома встретили тоже слезами. За столом сидели Его-рыч, мама и дед. Перед ними — та бутылка, из которой утром угощали Егорыча. На столе остатки развороченного по краям миски красного, как кровь, винегрета.
Дед тяжело поднялся и, зайдясь в плаче, притянул к себе мою голову.
— Как же так можно? — прорывались сквозь всхлипы его слова— Как? Всего два сына-кормильца, и обоих порешили...
— Сироты мы с тобой, Лазарь Иванович,— пьяно всхлипывая, отозвался Егорыч.— Си-и-ро-о-ты-ы... Некому и глаза будет закрыть...
Сейчас я вспоминаю то далекое время, и мне кажется, что Дню Победы не суждено было закончиться в полночь 9 мая. Он продолжался и на следующий день, когда мы рано утром всей бригадой были в поле и наши тракторы продолжали пахать землю и сеять хлеб.
Победный день длился все лето сорок пятого, когда из поверженной Германии и других освобожденных стран Европы прибывали эшелоны с нашими воинами-победителями.
Видно, уже в середине лета появился в нашей тракторной бывший ее бригадир Савелий Тураев. Никто из нас, сегодняшних трактористов, его не знал, но он целый год до начала боев за Сталинград работал здесь по брони.
Таких красивых и ладных молодцов я, кажется, не оплел за всю войну. Савелий был старшиной, танкистом, но на нем новенькая с иголочки офицерская форма, хромовые сапоги блестят как воронье крыло, хоть глядись в них.
В своих заношенных и грязных робах мы все почувствовали себя замарашками и заморышами рядом с ладным Савелием. Я глянул на свои драные и ссохшиеся кирзачи, потом перевел взгляд на засаленный пиджак сторожа Будьласкова, перешитый из зеленого немецкого френча, и мне стало не по себе.
А старшина стоял чистенький, в аккуратно пригнанной новенькой гимнастерке, перехваченной широким ремнем, и брюках полугалифе, будто только что вышел из военторга. С левой стороны груди ряд медалей начинался орденом Славы, с правой — Гвардейский знак и Красная Звезда.
Но не эти награды поразили нас, возвращались с войны и с большими. У старшины Тураева были удивительной красоты усы. Пышные, цвета золотой пшеницы, с легким подкрутом вверх. Когда он говорил, они солнечными зайчиками поигрывали на его чисто выбритом геройском лице. Савелий словно сошел с картины «Воин-победитель», которую я уже где-то видел. Другого человека в этом образе и представить было нельзя.
Он неторопливо прошелся по нашему полевому стану, ненадолго задержавшись у стоявших на ремонте тракторов. За ним семенил наш худющий и старый председатель колхоза, которого мы называли Дедом, и гурьбой брели все мы, кто оказался в этот час на стане.
Помню, ночью прошел сильный дождь, и трактора уже успели размесить грязь, но Савелий бесстрашно ступал в рыжую жижу в своих зеркальных сапогах и привычно брал в руки грязные детали разобранных машин, будто этим хотел замолить свою нечаянную вину и перед нами, и перед некогда его бригадой.
— Когда же, Савелий Егорович, принимать хозяйство будешь? — как-то заискивающе обратился председатель, и мне вдруг так жалко стало старика, что я отвернулся.
Бывший бригадир молчал и только загадочно улыбался, и тогда Дед, неожиданно покраснев и став таким, каким мы его знали всю войну, на высокой ноте, жестко спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39