ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У нас в усадьбах жили одни мелкопоместные служилые люди или уж опальный какой-нибудь боярин сидел, как барсук, угрюмо за высоким тыном. Польские паны поживали весело, широко.
Александре Ивановне до смерти не моглось – свернуть с дороги в один из таких чудных замков, чьи острые графитовые крыши и огромные окна виднелись за вековыми липами. Волков сердился: «Мы люди государевы, едем с грамотами, напрашиваться нам невместно, пойми ты наконец…»
Напрашиваться не пришлось. Однажды поздним вечером въехали в большую деревню, будто мертвую, – даже собаки не брехали. Остановились у корчмы. Покуда хозяин, высокий, сутулый еврей в лисьей шапке, с трудом отворял ворота, Александра Ивановна вылезла из возка – размяться на снегу. Глядела на половину месяца, тоскливый свет его не загасил звезд. Саньке было томно отчего-то… Тихо шла по улице… Небольшие избы почти все позавалились, многие – без крыш, – одни жерди чернели в лунном небе. Дошла до заиндевевшей плакучей ивы, – под ней часовенка. У запертой дверцы уткнулась ничком, зажав ладонями лицо, какая-то женщина в белой свитке. Не обернулась на скрип снега. Санька постояла, вздохнула, отошла. Все ей чудилось – музыка где-то далеко.
Окликнул Волков. Пошли в корчму через длинные сени, уставленные кадушками и бочонками. Хозяин светил сальной свечой – плотная борода у него торчала вперед маленького лица, – с глазами старыми и мрачными.
– Клопов нет, хорошо будете спать, – сказал он по-белорусски. – Только пану Малаховскому не вошло бы в ум наехать на корчму. Ох, бог, бог…
В жаркой корчме пахло кислым. За рваной занавеской плакал в зыбке ребенок. Санька сняла шубу, прилегла на принесенные с холоду подушки, – ей тоже хотелось плакать. Зажмурясь, чувствовала, – поправее сердца (где живет душа) – невыносимая тревога… Не то жалко кого-то, не то любить хочется.
Дверь в корчме поминутно хлопала, – входил, уходил хозяин, люди какие-то. Ребенок плакал покорно… «Опять не спать ночь…» Муж позвал: «Саня, ужинать-то будешь?» Притворилась, будто спит. Мерещился ущербный месяц, тускло светивший у часовни на спину бабы в белой свитке. Отмахнуться хотела – нет… Мерещилось давнишнее: страшные глаза матери, когда умирала… Горит светец, маленькие братики в обмоченных рубашонках свесили головы с печи, слушают, как стонет мать, глядят на тень от прялки на бревенчатой стене, – будто это старик с тонкой шеей, с козлиной бородой… «Саня, Саня, – вздохом одним звала мать, – Саня, их жалко».
Волков не спеша хлебал лапшу. Дверь опять бухнула, кто-то, войдя, осторожно вздыхал. Санька глотала слезы: «Вот так и проедешь мимо счастья». Муж – опять: «Саня, да съешь ты хоть молочка».
Женский голос у двери: «Милосердный пан, сохранит тебя владычица небесная, – третий день не ели, пожалуй от своих милостей хлебца». Санька, – будто у нее душу прокололо, – села на лавке. У двери на коленях стояла женщина, за пазухой белой свитки у нее бочком лежало ребячье жалкое личико. Санька сорвалась, схватила блюдо гусятины: «На! – подала и невольно сама закивала ей по-бабьи. – Уходи, уходи».
Баба ушла. Санька села к столу, – так билось сердце – молока даже не могла выпить. Волков спросил у еврея-корчмаря:
– Что же – у вас неурожай, что ли, был?
– Нет, до этого бог еще не довел. Пан Малаховский забрал хороший урожай и уже отвез его в Кенигсберг…
– Видишь ты, – удивился Волков и положил ложку. – В Кенигсберг продают. И цены берут хорошие?
– Ох, цены, цены! – Хозяин закряхтел, вертя войлочной бородой, поставил подсвечник на лавку, но сам сесть не решался. – Нынче кенигсбергские купцы хорошо понимают, – кроме них, ни к кому не повезешь пшеницу, в Ригу не повезешь, – кто же захочет платить пошлины шведам. Ну, и дают гульден…
– Гульден! За пуд? – Волков недоверчиво раскрыл голубые глаза. – Да ты, может быть, врешь?
– А, ей-богу, не вру, зачем мне врать ясновельможному пану? Когда я был молодой – возили хлеб в Ригу, так давали по полтора и по два гульдена. Пан не рассердится, если я сяду? Ох, бог, бог… Все шутки пана Малаховского… зарубил саблей нашего еврея Альтера на деревне у пана Бадовского. А пан Бадовскнй такой пан, что за простую курицу готов поднять всю свою загоновую шляхту, – Альтер был у него фактором. Так пан Бадовский налетел со шляхтой на пана Малаховского. Была стрельба из пистолей! О, бог, бог… Потом пан Малаховский налетел со своей шляхтой на пана Бадовского. Сколько извели пороха – и все из-за одного убитого еврея… Потом они помирились и выпили пятьдесят бочонков пива. Сюда налетели шляхтичи пана Малаховского, схватили меня, схватили пятерых наших евреев, бросили нас на простую телегу, придавили жердями, как снопы возят, «и повезли к пану Бадовскому на двор… Пан Малаховский держался за живот, – так он смеялся: „Вот тебе, пан Бадовский, за одного жида – шестеро“. У Янкеля Кагана сломали ребро, покуда он лежал в телеге, у Моисея Левида отбили печенку, у меня ноги сохнут с тех пор…
– Так, если не врешь, – сказал Волков, наливая молока в глиняную тарелку, – отчего же деревня у вас худая?
– А мужикам с чего жиреть?
– Не жиреть, зачем? Обрастать мужику нельзя давать очень-то… Все-таки избы прикрыть бы надо. Это что же у вас, – я посмотрел, – скоты лучше живут… Оброчных, видимо, нет совсем?
– У нас все мужики на барщине.
– И сколько дней барщина?
– А все шесть дней на пана работают.
Волков опять удивился… «У нас бы царская казна не допустила, – с такого голого мужика полушки не возьмешь…»
– Кто же у вас в казну дани платит? Паны, что ли?
– Нет, паны даней не платят. Мы панам платим…
– Вот так государство. – Волков усмехнулся, покрутил головой. – Саня, вот воля панам…
Но Санька не слушала. Глаза раскрыты, зрачки остановились. Повернулась к окошку, прильнула к мокрому стеклу. На улице все громче слышалась музыка, бубенцы, голоса. Корчмарь, забеспокоясь, взял подсвечник, сутуло зашаркал к двери:
– Так я же говорил, – пан Малаховский вам не даст спать…

У корчмы остановился десяток саней. Евреи пиликали на скрипках, дули в хрипучие кларнеты. Шляхтичи, вповалку на коврах, задирая ноги, хохотали, кричали, подзадоривая. Один, усатый, в коротком кожухе, отплясывал на утоптанном снегу, – то важно выступал, проводя по усам, то бешено крутился, и сабля летела за ним.
Подскакали всадники с факелами, соскочили наземь. Из темноты вырос четверик рослых коней с павлиньими перьями на задранных башках, – в открытых санях – дамы. (Санька так и прилипла к стеклу, лупясь на заграничных: все в узких бархатных шубках, меховые воротнички, маленькие шапочки – набок.) Дамы смеялись, озаренные факелами. С запяток саней слез коренастый пан, пошатываясь, пошел к корчме, за мутным стеклом увидел Санькино лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222