ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


– Бонжур, господа, не скучаете? А там, – он скинул поклажу на диван и мотнул головой в сторону окна, – весело, жизнь кипит. Черта с два большевички задавят мелкобуржуазную стихию, все, кажется, только и делают, что толкутся на барахолках. Все продается, господа. – Он вдруг помрачнел, принялся замерзшими пальцами развязывать узел. – Отец познакомился с еврейчиком одним, так у того товару в подвале – «Гостиный двор» и «Мюр и Мерилиз»[1]. При Петросовете есть склад конфискованных вещей, так вот жидок этот берет оттуда напрямую, из комиссаровых лап. Пропала Россия, господа. Катимся к чертовой матери.
Похоже, вопросы парижской моды его уже не занимали.
– Дай-ка я. – Страшила живо справился с узлом, окинув взглядом содержимое тюка, довольно ухмыльнулся: – А говоришь, катимся к чертовой матери! Брось свой пессимизм, Женя, еще пошумим, в шелковых подштанниках щеголять будем. В морских тужурочках. Эх, в кейптаунском порту с пробоиной в борту «Жанетта» поправляла такелаж…
Еврейчик из подвала и комиссары из Петросовета работали не за страх, а за совесть. Помимо дюжины белья в тюке лежало с десяток пар добротных, крученого шелка, кремовых карпеток, столько же шерстяных носков, пара флотских сюртуков без погон, опасные лезвия, защитные бриджи с простроченными леями, отрез фланели на портянки, хорошее пальто с мерлушковым воротником и еще много других полезных и добротных вещей.
– Вот тебе, Петя, гуталин, вот тебе иголка, вот тебе шило, засовывай куда хочешь. – Паршин с ухмылкой вытащил сверток с сапожными принадлежностями и с гордым видом указал на новехонькую черную кожанку – такие в войну носили офицеры штурмовых отрядов: – Всего одна была, еле упросил. Заметьте, не шоферская и не пилотская. У товарищей это вроде визитной карточки, работает не хуже мандата, как в свое время лейб-гвардейский мундир.
Он уже совершенно успокоился и с непосредственностью холерика снова пребывал в превосходном настроении – катится Россия к черту, да и хрен с ней!
– Вот это, Женя, славно. – Страшила сунул палец в жестянку с гуталином, понюхал, вытер о сапог. – Не самоварный, фабричный. Ну-с, господа, приступим к ампутации.
Кряхтя, он стянул правый веллингтон, перекрестил его и принялся отрезать пришитый к голенищу отворот, – получилось в самый раз, чуть ниже колена. Вскоре та же участь постигла и левый ботфорт. Страшила удовлетворенно хмыкнул и для прочности прошелся дратвой по верху сапог. Теперь их надлежало намазать гуталином и тщательно отполировать, чтобы уже ничем не выделяться из серой массы обладателей хромачей, прохарей и сапог, стачанных из диванных обивок.
Скоро пришли с толкучки Александр Степанович с Анной Федоровной. Они принесли продуктов, какой-то особенный, из «девичьего» масла[1], прополиса и меда, бальзам для Страшилы и кучу свежих новостей. Опять все то же – налетчики, чекисты, неуловимый убийца Котов. Вчера в трактир «Зверь», что на углу Апраксина переулка и Фонтанки, вошли двое и стали требовать у посетителей денег. Была большая стрельба. Трое неизвестных вломились в квартиру инженера Брюса с самочинным обыском, вынесли все подчистую, убили ливретку-медалистку.
Под разговорчики сели обедать, выпили чаю с картофельными лепешками и занялись кто чем – Анна Федоровна по хозяйству, Паршин-старший какой-то бухгалтерией, сын его отправился терзать рояль, Страшила задремал, сидя в кресле, Граевский же решил побриться, как человек, не торопясь, с горячей водой.
Намылился, прошелся по щетине опасным лезвием, выровнял усы, а сам все кривил в злой ухмылке губы – вот ведь, ни кола, ни двора, ни жены. Людей положил – на полкладбища хватит, а на голове ни сединки, рога антихристовы не растут, взгляд живой, полный уверенности в себе, достоинства и благородства. На лице безмятежное спокойствие, будто сегодняшним вечером предстоит не уголовных кончать, а волочиться за юбками в приятном обществе… Верно говорят, привычка – вторая натура. Привычка убивать…
Падали на пол остриженные волоски, тихо сопел дремавший Страшила, из гостиной доносилось пение Паршина:
Белой акации гроздья душистые
Вновь аромата полны,
Вновь разливается песнь соловьиная
В тихом сиянии чудной луны.
После ужина, когда Анна Федоровна с Александром Степановичем ушли к себе, стали собираться. Граевский повесил под пальто желтую коробку маузера, в один карман сунул револьвер, в другой опустил гранату, надвинул на ухо папаху и со значительной улыбкой убрал за голенище нож – может, и пригодится. Паршин, вооружившись браунингом, надел отцовскую енотовую шубу, нахлобучил шапку из бобра и сразу сделался похожим на буржуя с агитационного листка «Товарищ, беспощадно бей кровавую гидру контрреволюции!».
– Братцы, может, и мне с вами, а? – Страшила наблюдал за сборами с убитым видом, ему было неловко и совестно – для сильного нет ничего хуже, чем чувствовать себя обузой.
– Ты, Петька, вылечись вначале, потом геройствовать будешь. Дело плевое, справимся. – Граевский рассмеялся, глянул на Паршина: – Ну, Женя, присядем на дорожку. Чтобы не вперед ногами, а на своих двоих…
Присели, помолчали, пошли. На улице морозило, небо было ясным. Снег хрустко проминался под ногами, луну окружали радужные кольца, редкие прохожие шли быстрым шагом, не оборачиваясь, закутавшись в воротники, стараясь побыстрей исчезнуть из виду, раствориться в сером небытии города-призрака.
– Холодно пешедралом-то. – Граевский посмотрел на недвижимые, превратившиеся в сугробы трамваи, передумав поворачивать на Троицкую, снял перчатку, яростно потер начинающую замерзать щеку. – Я так думаю, Женя, товарищи не всех еще лошадей пустили на колбасу.
– И не всех извозчиков в расход. – Паршин, шмыгнув носом, кивнул, и они двинулись Невским по направлению к Знаменской площади. На углу Николаевской их остановил патруль, однако все обошлось благополучно – красногвардейцы хоть и не умели читать, но с легкостью отличали лиловую печать от простого чернильного пятна, а потому при виде мандата сразу успокоились и повесили винтовки на ремни:
– Проходите, товарищи, а мы-то вас, ешкин кот, за буржуев приняли…
На Знаменской площади гуляли ветра, фонарные столбы отбрасывали отчетливые фиолетовые тени. Напротив Северной гостиницы печально мерз в седле отлитый в бронзу Александр III, лицо его было скорбно, он словно предчувствовал, как десять лет спустя на пьедестале вырежут шедевр поэта революции Демьяна Бедного:
Мой сын и мой отец при жизни казнены,
А я пожал удел посмертного бесславья,
Торчу здесь пугалом чугунным для страны,
Навеки сбросившей ярмо самодержавья.
Граевский оказался прав: у входа в Николаевский вокзал стояла пегая лохматая лошаденка, запряженная в разлапистые, обшарпанные сани.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79