ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Вот вам, за Страшилу, за дядюшку, за Паршина-старшего, еще за Страшилу, еще, еще…
А потом Граевский бродил по вымершему городу, такому же пустому, как и его душа, хлюпал сапогами по лужам, трогал мокрые решетки оград, тыкался лбом в каменную прохладу сфинксов. Дождь и слезы катились по его щекам, застывали на сердце смертельной ненавистью. У него отняли все – любовь, родину, близких, друзей, душа сгорела от ненависти и злобы, обратилась в пепел. Осталось только тело. Зато сильное, крепкое, способное драться и мстить.
Утро Граевский встретил на Тучковом мосту, мокрый, продрогший. Он стоял, держась за перила, без мыслей, смотрел, как, разводя волну, маленький буксир тащит баржу, груженную досками. Снизу, с поверхности воды, поднималась зыбкая речная сырость, с Балтики то и дело налетали порывы ветра, но Граевский не уходил, все мок и мок под занудным дождем. Им овладела какая-то странная апатия. Очень хотелось курить, но папиросы промокли, превратившись в пальцах в грязное бумажно-никотиновое месиво. Такое же никчемное, как и вся нынешняя жизнь. Папиросы, которые ему дал Страшила…
«Ну, все, хватит». Граевский посмотрел на свои синие от холода руки, судорожно вцепившиеся в перила, сплюнул и вдруг заметил кота, рыжего, облезлого, с обрубленным хвостом. Невзирая на дождь, тот деловито трусил по своим делам, принюхивался, тряс лапами и всем видом выражал полное благодушие и оптимизм. «По кошкам, наверное». Граевский сразу вспомнил дядюшкиного красавца Кайзера, тяжело вздохнул, но уже без желания броситься с моста, разжал онемевшие пальцы, – экий урод шелудивый. Он неожиданно почувствовал, что ему ужасно хочется есть, и, зябко поводя плечами, двинулся через Малую Невку. Остановился у Ростральной колонны, перезарядил маузеры и быстро, чтобы согреться, пошел в сторону Невского. Шаги его были уверенны и тверды, жизнь продолжалась.
III
Небо хранило Граевского. Тупоносая револьверная пуля, смертоносный кусочек свинца, угодила в фотографический альбом – продырявила серебряную застежку, плотную, обтянутую кожей обложку и застряла в толще мелованных страниц – спасибо глянцевому бристольскому картону. Одним словом, не судьба. И понесло Граевского, словно одинокого волка, по матушке Руси, поплыли, потянулись перед ним бескрайние просторы – за вагонным окном, под колесный перестук, бряцанье буферов, злую, до хрипоты, матерную ругань.
Эх ты, древняя земля, родная сторона! Степи – необъятные, не знающие плуга, в частой поросли лебеды и чертополоха, леса – дремучие, кондовые, с берлогами медвежьими, с крепким смоляным и грибным духом, с седыми лохматыми мхами. Прежде-то как было? Уездные городки, деревеньки, села – переулки, тупички, палисадники, заборы, дощатые тротуары, бочкастые приземистые церкви, конные ярмарки, трактиры с водочкой, цветочным чаем, провесной белорыбицей, расстегаями да икрой. Ивы, отражающиеся в тихих заводях, пароходные гонки вдоль волжских берегов, колокольный звон над красавицей Москвой, разгуляево на масленицу, да чтобы лошадям в пойло по бутылке шампанского… А теперь…
Мрачно смотрел Граевский на брошенные села, на запустевшие поля, на здания вокзалов с выбитыми стеклами, думал о своем, курил, в разговоры не лез. Держался особняком и нагло – кожанка, мандат, маузер через плечо – сотрудник ПЧК товарищ Прохоров следует по своим делам. Всем организациям, войсковым частям и отдельным гражданам оказывать всемерное содействие. Так что следовал без проблем, молча, посматривая в окно, и все вздыхал, будто прощаясь. Чувствовал, что уезжает навсегда.
В Курск поезд прибыл днем, нерадостным, серым, расчерченным сеткой дождя. На вокзале было суетно и людно, над входом в целях агитации повесили икону, большую, потемневшую, сразу видно, с иконостаса.
Одолевающему змея Георгию Победоносцу придали сходство с товарищем Бронштейном, а морду извивающегося гада превратили в буржуазную личину – заплывшую, лоснящуюся, распухшую от сытости и спеси. Кресты на ризах архистратига были зарисованы звездами, но краска выцвела, и из-под звезд выглядывали все те же кресты. Рядом для убедительности растянули мануфактуру с агитационным призывом: «Каждый прожитый нами день – гвоздь в печень буржуазии! Товарищи, будем же жить вечно, нехай ее нутро терпит!»
Неуютно было в Курске, жрать нечего, военные патрули, строгие указы на афишных тумбах. За трехмесячного поросенка просили две цыганские иглы, по городу ходили ужасающие слухи об обысках, зверствах коммунистов, о пограничном комиссаре Савине, из фельдшеров, самолично инспектирующем женщин на предмет провоза ценностей в интересных местах.
Подходили большеносые маклеры, предлагали переправить в Харьков «словно на дредноуте», но никто не клевал, все были наслышаны о чекистских провокациях. С товарищей станется. Недаром же ВЧК расшифровывается как «всякому человеку капут».
В тот же день Граевский поменял кожанку и фуражку на замызганную, из солдатской шинели, куртеночку и защитный картуз с полуоторванным козырьком, однако выехать на границу удалось только через сутки, ночью в пропахшей нечистотами и карболкой санитарной теплушке. На каждой станции подолгу стояли, иногда начинали катиться назад, к Курску, причем в вагонах поднималась тихая паника, сразу же переходящая в животный ужас – только не обратно, только не в совдеп!
Наконец, уже под утро, показалась граница – рогатки с колючкой, перегораживающие пути, пулеметные рыла за мешками с песком, рваный кумач, гордо реющий на вокзальной каланче, заброшенной, с выбитыми окнами.
На платформе в ожидании дела уже томились чоновцы, покуривали, ухмылялись, крутили усы. Сытые глаза их нетерпеливо поблескивали – а ну, буржуи, раздвиньтесь-ка напоследок! Чуть поодаль ждали своего часа мужики на телегах – везти за бешеные деньги седоков через нейтральную полосу к немцам.
Поезд загудел, начал сбрасывать скорость, и Граевский, будучи человеком опытным, не дожидаясь остановки, выпрыгнул на ходу. Место было неуютным, пустынным, словно в песне – степь да степь кругом. Блеклый свет зари падал на меловые холмы, изрезанные излучинами водомоен, на уже тронутую заморозками гребенку бурьяна. Дул свежий ветерок, он закручивал пыль на извилистом, наискось через степь шляхе. Порадовать глаз было решительно нечем.
– Караульщики, мать их… – осмотревшись, Граевский сплюнул и беззвучно пополз, раздвигая репейники, к оврагу, протянувшемуся у подножия холмов, – только и умеют, что по сумкам шарить.
Где-то через час он скатился по пологому глинистому склону и беспрепятственно двинулся по дну лощины – граница и в самом деле была прозрачной. Когда солнце поднялось высоко, Граевский выбрался наверх – перед ним лежала железнодорожная насыпь, справа в паре верст весело белели мазанки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79