ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Он напоминал матерого, обожравшегося шакала, от которого за версту несет падалью. Точнее, ногами, подштанниками, потом, гадостной жратвой.
А Граевскому вдруг вспомнился аромат сирени, благоуханным морем заливший Монрепо, запах роз и флоксов в дядюшкиной усадьбе, мягкий плеск волны о синий борт «Минервы», жаркий летний день, напоенный грозой и счастьем. Укромная полянка в лесу, тихий голос Варвары, прикосновение ее рук, губ, бедер… Ничего этого у него уже не будет. Никогда. Отняли товарищи в грязных подштанниках. За версту воняющие падалью. И кровью.
Ярость с новой силой вспыхнула в его душе, забурлила Везувием, вырываясь наружу, а попутчик в подштанниках выпил в одиночку, зажевал паштетом и раскатисто рыгнул.
– Что это ты, как угорелый, припустил за блядью-то? Жалко небось стало? Одних, верно, кровей? Вижу, вижу, офицер. Из бывших… Ну что, ваше благородие, угадал я? Или, может, пардон, ваше высокоблагородие?
Он был не так уж и пьян – сузившиеся глаза горели ненавистью, пальцы сами собой сжимались в кулаки, взгляд напоминал стилет, готовый вонзиться в горло. Не вялый обожравшийся шакал – хищный, привыкший к крови хорек. Еще более вонючий. С поганенькой, уничтожительной улыбочкой на алчных заслюнявившихся губах. Улыбкой торжествующего победителя.
И Граевский вдруг почувствовал себя как в штыковом бою, решительном, последнем, не на жизнь, а на смерть. От которого зависит все, а главное – честь. Честь русского офицера. Дворянина. Просто человека.
– Все точно, – сказал он, с достоинством кивнул и улыбнулся столь страшно, что пассажир в подштанниках начал привставать. – Разрешите представиться: капитан Никита Граевский. Офицер. И не бывший. Честь имею, сволочь.
С этими словами Граевский сделал шаг и стремительно, с чудовищной силой ударил попутчика кулачищем в лицо. Наискось, в скулу, всей тяжестью мускулистого, закаленного в драках тела. За дядю, за Варвару, за Страшилу, за державу, за всю свою изломанную, не сложившуюся, ушедшую, как сквозь пальцы песок, жизнь… Мощно ударил, жутко, от всей души. По-богатырски. Силу, наверное, лет десять копил…
От таких ударов встряхиваются мозги, позвонки выходят из гнезд, и человек надолго, хорошо, если не навсегда, превращается в безжизненную куклу. Так случилось и на этот раз. Явственно хрустнули хрящи, треснули лицевые кости, грузно, мешком с костями рухнуло безвольно тело. Весьма неудачно – головой на никелированный, привинченный для удобства крюк. Точно виском.
Теплился в полумраке плафончик ночника, мерно позвякивала ложечка в стакане, поезд мчался во тьме сквозь пелену дождя…
– Финита… – Граевский глянул на липкий след, оставшийся на стене, брезгливо морщась, перевел глаза на замершее безвольно тело. – Готов…
Он кое-что видел в своей жизни, и ему не нужно было щупать пульс, трогать сонную артерию или заглядывать в зрачки – беспорточный пассажир был безнадежно, неотвратимо мертв. Ноги его в не первой свежести подштанниках были неестественно раскинуты, сломанная челюсть слюняво отвисла, руки с крепкими, короткопалыми кистями вытянулись плетьми. Мертвый, он вызывал куда меньшее омерзение, чем живой, – труп врага всегда хорошо пахнет…
«Ну вот, еще один грех с души. – Граевский, щурясь, покусал губу, хрустнул, снимая напряжение, пальцами, хмыкнув, посмотрел на свой ободранный кулак и, не торопясь, закурил. – Еще одним гадом меньше. И что это я тогда не махнул к Деникину? С Паршиным, с Инарой? Глядишь, может быть, и Петька был бы жив…»
Он был убийственно, на редкость спокоен, на войне как на войне. Жестокой, бескомпромиссной, до конца. Где нет ни жалости, ни милосердия, ни пленных. Только холодная, не знающая удержу, всепобеждающая ярость…
Однако нужно было срочно выбираться из дерьма – заметать следы. Но в первую очередь – избавиться от трупа. Раздеть его догола, подождать, пока поезд въедет на мост, открыть окно…
«Счастливого плавания, товарищ». Выпихнув тело из купе, Граевский следом отправил револьвер, обувь, исподнее, одежду и шляпу. С трудом поднял застекленную раму, вытер с облегчением лицо и криво ухмыльнулся – все кончено, господа хорошие. Черта с два кто-нибудь разберется теперь в этой каше. Во всяком случае, расхлебывать ее будут без него. Сейчас надо, не торопясь, собрать вещички, посмотреть по сторонам, а минут через сорок сойти в Брив-ля-Гайарде. Ищите ветра в поле. Всеобщий привет…
И тут Граевский громко выругался, хлопнул в сердцах себя по лбу – саквояж, чертов саквояж! И как же он мог забыть про него! Мгновение он колебался – а не взглянуть ли, что берут с собой чекисты в дорогу? Однако вздрогнул от омерзения и обругал себя последними словами – нет уж, увольте. Ни черта собачьего ему от товарищей не надо. Вытащил из-под дивана длинный, напоминающий дохлую таксу саквояж, принялся открывать окно… Вдруг где-то далеко впереди в мокрой холодной ночи раздался длинный прерывистый гудок. И сразу же чудовищный по силе удар заставил поезд изогнуться подобно исполинской, бьющейся в агонии гусенице. С жутким скрежетом вагон стал заваливаться набок, и последнее, что Граевский запомнил, был стремительно надвигающийся на него потолок купе. Потом – удушливая темнота.
* * *
«Вчера во Франции пассажирский поезд ударился с грузовым, перевозящим газолин. Погибло много народу, в основе своей ни в чем не повинные ехавшие с полей деревенские пролетарии. В результате катастрофы взорвался газ, проистекавший в проложенном вдоль рельсов трубопроводе, и жители предместий, едва сводящие концы с концами, остались без тепла и света в ноябрьские холода. А виноваты в происшествии хозяева капиталисты, доведшие посредством зверской эксплуатации рабочих железнодорожников до крайнего предела истощения сил. Близится, дорогие товарищи, тот самый день, когда и паровоз империализма сойдет вот так же со своих кривых рельсов, и эту катастрофу торжественно осветят красные лучи восходящего пролетарского солнца…»
Газета «Правда» от 7 ноября 1928 года.

Эпилог
Спустя полгода
Тополиный пух был повсюду – на карнизах, в воздухе, под ногами прохожих, казалось, даже ангел на шпиле Петропавловки окутался лилейным невесомым покрывалом. Граждане чихали, нервничали, за трамваями струился белый шлейф, по Неве, оседая на сваях, плыли грязные разводы пенной мути. А со стороны Кронверкского парка все кружила и кружила июльская метелица.
В скверике на углу Большой Монетной и улицы Красных Зорь Граевский опустился на скамейку, вытащив платок, стал осторожно вытирать лицо – кожа все еще трескалась, мокла, и чертов пух мгновенно набухал сукровицей.
Влюбленная парочка, что сидела по соседству: он – желтые ботинки «джимми» и узкие, по щиколотку, брючки «оксфорд», она – птичьего покроя платье и стрижка «бубикопф», – вдруг замолкла, поднялась и, не оглядываясь, пошла прочь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79