ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


– Ты, Филь, воткни перо, где оно торчало. Кабы я и вправду осерчал, я б тебе разворотил харю по-другому, гляди-кось как.
И, заметив, что крепыш уже засунул нож в сапог, он ударил его бутылкой в лицо, раздробив переносицу и едва не убив.
– Во как!
Сразу – кровь, крики, сверканье перьев, грохот опрокинутого стола. Однако обошлось, резать друг друга не стали, оттащив за занавеску недвижимое тело, выпили, закусили, сели играть по новой. Ну что ж, не подфартило Фильке, так ведь сам виноват, попался, словно фраер, на подход[1].
– Чисто валухи[2], только и могут, что мемекать. – Акимов закурил, далеко, с презрением, выпустил дым в сторону картежников и вдруг улыбнулся как-то по-детски, с сожалением: – Да, по-разному петляет жизня. Я как с фронта вернулся, все хотел на хозяйство встать, только Бог не дал. Дочка от глотошной померла, батя, жена, сын – от тифа, сам чуток не преставился. Но, видать, не судьба – очунелся, не взяли черти в пекло. А тут вокат комиссары подвалили, огарновали со всех сторон, стали телешить со своими порядками – лампасы срезай, оружие сдавай, устраивай в церквях нужники. Зачинай новую жизнь. Да чтобы я батину шашку выдал на поругание? Заседлал коня, курень запалил и наметом в степь, в одиночку, ровно бирюк. Никто из соседей со мной не поднялся, навоевались, думали замириться с новой властью. Таперича спапашились, да поздно. Хлебают лиха.
Еще как хлебали. Двадцать четвертого января девятнадцатого года Оргбюро ЦК выпустило циркулярную инструкцию за подписью Якова Моисеевича Свердлова, в которой предписывалось провести массовый террор против богатых казаков и, истребив их поголовно, провести беспощадный массовый террор ко всем вообще казакам, принимавшим прямое или косвенное участие в борьбе с советской властью.
Лев Давидович Троцкий писал о казаках: «Это своего рода зоологическая среда, не более того. Стомиллионный русский пролетариат даже с точки зрения нравственности не имеет здесь права на какое-то великодушие. Очистительное пламя должно пройти по всему Дону и на всех навести страх и почти религиозный ужас. Старое казачество должно быть сожжено в пламени социальной революции. Пусть последние их остатки, словно евангельские свиньи, будут сброшены в Черное море. Необходимо устроить казакам Карфаген».
И на Дон пришла смерть. Рубили священников, расстреливали офицеров, убивали вахмистров, урядников, путая названия этих чинов с полицейскими. Запрещалось само слово «казак», ношение военной формы и лампасов. Станицы переименовывались в волости, хутора в села. Часть донских земель вычленялась в состав Воронежской и Саратовской губерний и подлежала заселению крестьянской беднотой.
Во главе станиц ставили комиссаров, большей частью из еврейских «интернационалистов». Населенные пункты обкладывали денежной контрибуцией, распределяемой по дворам. За неуплату – расстрел. В трехдневный срок объявлялась сдача оружия, в том числе дедовских шашек и кинжалов. За несдачу – расстрел. Люди выселялись из обжитых мест за Урал, в заснеженную степь, на верную гибель.
По хуторам разъезжали трибуналы, производя выездные заседания с немедленными расправами. Рыскали карательные отряды, реквизируя скот и продовольствие. Расстреливали при помощи пулеметов – винтовками было не управиться. Устраивали в храмах нужники, стреляли из наганов по иконам, выкалывали священникам глаза. В Вешенской старику, уличившему комиссара во лжи, вырезали язык, прибили к подбородку и возили по улицам, пока он не умер.
В Боковской, чтобы развлечься, чекисты расстреливали первых встречных, вывозили в степь и запрещали хоронить. В Урюпинской лишали девственности всех девушек казачек, насиловали зверски, взводами и ротами – чтобы были поголовно с пролетарской начинкой. Кошмар на Дону поражал воображение, здесь большевики переплюнули и инквизицию, и опричнину, и французских фанатиков-коммунаров. Устроили Карфаген.
Только кто мог знать, что очень скоро казацкому долготерпенью настанет конец и к началу марта поднимутся станицы Вешенская, Казанская, Еланская, Микулинская и Шумилинская, а следом вспыхнет и весь Верхний Донской округ. Что повстанцы, вооруженные лишь шашками, будут бить чекистские орды, отливать картечь из оловянных мисок, делать пули из свинцовых решет веялок. Что не дрогнут, не попятятся перед пушками бронепоездов. И покатятся в снег буйные чубатые головы, и смешается с грязью алая казацкая кровь, и польется старая степная поминальная:
А украшен-то наш Тихий Дон
малолетними вдовами,
Цветен наш батюшка Тихий Дон сиротами,
И наполнена волна в Тихом Дону отцовскими,
материнскими слезами…
Никто этого еще не знал, стоял конец февраля. Время близилось к полуночи, и Никита Граевский сидел в притоне с одесским уркачом Степаном Акимовым. Пили неспешно, обстоятельно закусывали, разговаривали за жизнь, испытывая друг к друг едкую симпатию. Два матерых волка-одиночки, которым нечего делить. Время летело незаметно – весело гудел бардак, в дымном мареве сновали тени, подходили, подрагивая прелестями, раскрашенные лярвы, зазывно лыбились, дышали перегаром:
– Не кисни, миленький, на морде бифсы фалуй[1].
А в пустых глазах – скука, меркантильный расчет и тщательно скрываемое брезгливое презрение. Те еще девушки.
– Ишь ты, невидя вечор хитнулся[2], – ткнув окурок в пепельницу, Акимов глянул на часы, вылил в стаканы остатки дымки и поставил под ноги порожнюю бутылку. – Давай по стремянной[3], на дорожку.
Хмель как будто не брал его, никто бы не подумал, что он ополовинил староштофную бутылку[4] крепчайшего первача. Чокнулись, выпили, поднялись и, не прощаясь ни с кем, вышли на свежий воздух.
– Ты, Никита, где стоишь-то? – Акимов поддержал Граевского, подобрал с земли его многострадальную шапку. – А то, может, у меня заночуешь, на хавире места хватит.
Он залихватски чиркнул спичкой, уверенно поднес ее к лицу, но так и не прикурил, не попал папиросой в огонек. Выпито все же было сильно.
– Отель «Бристоль», двадцатый нумер. – Глуповато рассмеявшись, Граевский топнул, чтобы мостовую не штормило, резко качнулся, выкинул невиданное коленце, но все-таки удержался на ногах. От убийственного буздыгана[1], от забористой дымки у него шла кругом голова, в глазах мельтешили светящиеся пятна. Акимов вывел его на привокзальную улочку, встал под фонарем:
– Эй, ездовой!
Он погрузил Граевского в пролетку и сказал на прощание сердечно, со сдерживаемым волнением в голосе:
– Дюже рад я тебе, товарищ. Будет в чем нужда, знаешь, где меня искать, спросишь Степу Казака.
Возница сразу же перекрестился, как-то погрузнел, скукожился на козлах и, когда приехали, денег с седока не взял, с почтением ссадил у подъезда гостиницы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79