ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Ни кумачовой тряпки, ни пулеметных рыл уже не было видно.
«Ну, вот и все». С усмешечкой Граевской изорвал в клочки чекистские мандаты, вытащил папироску и неспешно попылил по пустынному шляху, – по документам он теперь значился Федором Львовичем Седых, бывшим чиновником, помощником присяжного поверенного.
Народу в деревне было мало, половина изб стояли заколоченными, однако на базаре вдоль торгового ряда – все, чего душа пожелает: яйца, калачи, вяленая рыба, сало, мед, даже шоколад. Верилось с трудом, что совсем рядом, на советской стороне, голод, карточки, пайковые нормы.
«Земля, что ли, здесь другая? Или куры несутся на иной манер? У Маркса бы спросить. – Устроившись на лавочке в теньке, Граевский разодрал янтарного леща, хрустнул корочкой пшеничного хлеба, крякнув, отхлебнул злого, перехватывающего дух первача. – А потом к стенке вместе с Энгельсом». Поев, он прогулялся по сельцу, облюбовал ворота поновее и без труда сговорился с хозяином отвезти его побыстрее в Харьков, нет, не за «керенки» и не за «николаевки», вот, царской чеканки.
– Настоящая. – Хозяин, бородатый мужичок, попробовал монету на зуб, хитро улыбнулся и, сразу подобрев, кивнул сыну: – Митька, запрягай. А ты присаживайся, мил человек, к столу, сейчас поедем.
Скоро Граевский уже лежал, вытянувшись в телеге, вдыхал пряную горечь трав, разглядывая вычурные облака на небе. Каурый жеребец шел на рысях, телегу немилосердно трясло, позади поднималась столбом рыжеватая пыль. Пирамидальные тополя и соломенные крыши потихоньку убегали за горизонт.
В Харькове было куда как лучше, чем в Курске.
– Все, братец, хорош, не жди. – У магазина «Би-Ба-Бо» Граевский вылез из телеги, купил вместительный крокодиловой кожи чемодан и набил его всем необходимым, начиная от бритвы «Жилетт» и кончая модными американскими ботинками, выложенными изнутри замшей, чтобы нога нежилась, словно в утробе матери. Потом он сбросил куртеночку из шинели в лужу и на лихаче запустил в «Националь», лучшую в городе гостиницу, – принимать ванну с лавандовым экстрактом и пить французское шампанское.
Харьков очаровал Граевского, ему вначале показалось, что время повернулось вспять и он снова очутился в той прежней, нормальной жизни, без товарищей и «чрезвычаек». На пролетках, на авто проносились отпрыски самостийной знати – все куренные батьки, хорунжии и подполковники, в свитках алого сукна, в смушковых, с червленым верхом шапках, в необъятных, словно Черное море, шароварах, мотня которых, по обычаю, должна мести по земле.
Множество дельцов, спекулянтов и маклеров, выбритых до синевы, в синих же шевиотовых костюмах а-ля Молдавский[1] толпились по кофейням и ресторациям, делали из воздуха деньги, гоняли по Украине вагоны с маслом, консервами, лекарствами, хлебом. В сумерки загорались ртутные огни кабаков и кино, громыхал оркестр в городском саду, ласково кивали, улыбаясь согласно и заманчиво, миленькие барышни в шелковых чулках. А с поверхности речки Нетечи, обленившейся, заросшей ряской, подымались мглистые туманы, напитывая воздух истомными лихорадками, будоражащими кровь и пробуждающими разные желания.
И все было бы хорошо, если бы не немцы, марширующие в железных шлемах по улицам, – не умом, инстинктивно не переваривал их Граевский, бледнел, замедляя шаг, непроизвольно лапал рукоять нагана. Однако каждый раз справлялся с собой, переводил дух и шел себе дальше.
В остальном же он ничем не отличался от прочих бонвиванов с деньгами, жил, как и все они, по золотому правилу – да после нас хоть потоп. А мучиться, переживать, изводить душу нравственными коллизиями – увольте. Хватит, насиделся в окопах, намахался кистенем под носом у ЧК. Надо просто закрыть глаза, зажать уши, прикусить язык и жить, жить, жить, жить.
Что он видел-то за свои тридцать лет? Кровь, дерьмо, смерть, крушение империи? И что еще предстоит увидеть?
И Граевский наслаждался жизнью. Хорошо одетый, с проверенной улыбочкой, слонялся он по городскому парку, обедал со вкусом в ресторации «Крона», нарядившись в огненные, цвета большевистских стягов, подштанники, навещал девиц из кордебалета «Мон амур». Шипение ртутных фонарей средь облетающей листвы, гусь, фаршированный яблоками, утопающий в собственном жиру, заученные вздохи и лживые телодвижения продажных актрисулек – вот и вся жизнь. Ужасная скука.
Однажды вечером, когда Граевский ужинал, смотрел на сцену и подумывал, а не напиться ли ко всем чертям до положения риз, к нему за столик напросился господин в пенсне, седой, грузный, стриженный коротко, под бобрик:
– Миль пардон, не помешаю?
Очень странный господин – в галстуке горит бриллиантовая скрепка, а глаза какие-то остекленевшие, словно неживые, как это бывает у людей с некогда перебитым носом.
– Не помешаете, прошу. – Граевский вежливо кивнул, изобразил кислую улыбку, а про себя подумал, как-то лениво, без интереса: «Видно, ногами старались». Лицо седого господина обезображивали рваные рубцы, зубы были все вставные, из золота.
– Благодарю. – Он кивнул в ответ, с достоинством уселся и, хотя был явно при деньгах, заказал какую-то несуразицу – сок, салат, сухарики, минеральную воду, горячительного и вовсе пить не стал, брезгливо покосился на карту вин. Встретившись глазами с Граевским, он веско улыбнулся и сказал негромко, с оттенком превосходства: – Нет, молодой человек, с желудком у меня все в порядке. Просто алкоголь мешает медитации, а флюиды, содержащиеся в мясе, нарушают тонкую гармонию души. Позвольте представиться, Андрей Дмитриевич Брук, теософ, эзотерик и философ. Когда-то был еще и поэт, но революция, знаете ли, изломала к чертовой матери мою лиру, увы, увы.
На мир господин в пенсне действительно смотрел как-то отстраненно, издалека, холодным взглядом постороннего наблюдателя.
– Очень приятно, очень приятно. – Граевский поперхнулся, отпил шампанского и промокнул губы салфеткой. – Седых Федор Львович, помощник присяжного поверенного.
И почему-то с наслаждением вонзил зубы в шпигованную буженину, истекающую соком, с чесночком и хреном.
– Странно, вы не похожи на чиновника, у вас аура воина. – Брук расстелил салфетку на коленях и ковырнул со вздохом салат. – А впрочем, о чем это я? Все смешалось, пошло наперекосяк, вывернулось наизнанку. Наничь.
Он выдержал паузу и, запив тертую морковь теплой сельтерской, произнес с едкой горечью:
– Помните, в «Слове о полку Игореве» есть замечательное место: «Наниче ся годины обратиша». Так вот, это о нас – жирные времена на дне Каялы-реки, тьма накрыла свет русской жизни. Все теперь наоборот, все против правил. Добродетели растерзаны, истины изнасилованы, всем заправляет кровожадный неумытый хам. А это, – он нехорошо усмехнулся и ткнул вилкой в сторону эстрады, – ненадолго, пир во время чумы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79