ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Среди дымов и пожаров, накаленных стрельбой стволов, окруженный минами, снайперами – его сын, его Петя. И он, художник, он, отец, раскроет сейчас этюдник. Станет писать этот город с его малой, драгоценной, вмурованной в глинобит сердцевиной.
Он раскрыл свой этюдник. Выдвинул треножник, утвердил на каменной кладке. Наколол лист белого ватмана. Налил в фарфоровую плошку воды. Выдвинул краски и, окунув в воду кисть, зачерпнул акварель, нанес на бумагу первый красный мазок.
Он рисовал страстно, быстро. Срывал влажные, взбухавшие листы с разноцветным оттиском города. Накалывал новые. Бил в них кистью, словно высекал эти тусклые массы, мутную зелень предместий, легким острым касанием наносил минареты. Менял инструмент. Брал карандаш, рисовал офицеров, афганские, русские лица, горячую плазму эмоций, уловленную каменной чашей. И снова хватался за кисть, торопился, спешил уловить менявшийся лик Герата.
Солнце застыло в белом бесцветном небе. Опустило на башню столб жара. Кружили в звоне винтов вертолеты, словно сплетали над городом тончайшую металлическую сеть. Связисты гудели у телефонов и раций. Командиры принимали сводки о ходе боя, о продвижении войск, о раненых и убитых «командос». А он рисовал лицо города. Увеличенное, распростертое среди гор и степей лицо сына. Отпечаток дорогого лица на кровлях, куполах, минаретах.
Душа его напряглась, пробивалась к какой-то истине. Он добывал ее с каждым мазком, выхватывал зрачками и пальцами из огромного города. И она оседала на бумаге влажными пятнами цвета.
Задержал на лету кисть с голубой каплей влаги. И этот взмах, голубой язычок, сочетание света и тени породили в нем воспоминание.
Он, Веретенов, в другое, невозвратное время, прожитое им навсегда, исчезнувшее навсегда из этого света и воздуха, молодой, легкотелый, стоял перед раскрытым этюдником на высокой карельской горе. Задержал на лету кисть с голубым мазком. С той горы открывался лучистый сияющий мир с озерами, реками, красными смоляными борами. По синей воде плыли темные лодки, оставляли лучи серебра. Кони паслись на лугах. Седая многоглавая церковь бросала в озеро свое отражение. И он, в предчувствии любви, предстоящего чуда и творчества, рисовал этот мир. Из дальних лесов и озер летел ему в душу сноп светоносных лучей – из таинственной сердцевины мира.
Теперь, спустя много лет, он, Веретенов, постаревший, проживший жизнь, родивший сына, взрастивший его, посадивший в боевую машину, отпустивший в азиатский стреляющий город, – стоял на вершине башни, и мир, принявший обличье дымящихся куполов и дувалов, посылал ему в душу стальную иглу страданий, металлической, вонзившейся в сердце боли. Та, таящаяся в мире сердцевина, сулившая счастье и чудо, была его сыном, закупоренным в душной броне.
Он рисовал, сотворяя на листе бумаги подобие города. Ему казалось, он сам строит город. Вычерпывает его из своей души, переносит через кромку башни на землю, где гудело и бухало. Создает купола и плоские кровли, каменную баню и дерево, синие стрелки Мачете Джуаме, гроздь минаретов Мазари Алишер Навои. Прямо там, на раскаленной гератской равнине. Не художник, а архитектор. Создает не из глины и камня, а из любви и боли. Он хотел уберечь этот город, хрупкий, как глиняный сосуд. Уберечь от осколков и пуль, от пролития крови. Уберечь стеклодувов и плотников, хлебопеков и торговцев в дуканах. Тех девочек, что из красной бумаги резали и лепили цветы. Садовника, поливавшего куст красных роз. Он хотел уберечь афганских солдат, притаившихся за углами строений, короткими перебежками, хоронясь от стрельбы, атакующих в узком переулке. Уберечь товарищей сына, припавших к прицелам среди желтой горячей пыли. Уберечь и тех снайперов, что вставили винтовки в бойницы, выглядывают зорким ненавидящим оком, не мелькнет ли бегущая тень, – и им желал он спасения.
Он окружал этот город невидимой сферой. Создавал эту хранящую сферу из родных святынь, из своих суеверий и тайн, из лучшего, на что уповал. И город, казалось, откликнулся на его упования. Глухие серые кровли, глиняный сухой монолит вдруг стали стеклянно-прозрачными. Город стал весь из стекла. Стал виден насквозь. Под прозрачными хрупкими кровлями он увидел младенцев и женщин, древних стариков и старух, ремесленников, мулл и торговцев. И все они, каждый по-своему, в этот грозный час молили о мире и благе. И он, художник, стоял на башне, в мгновение своего ясновидения всех сберегал и спасал.
Он искал в этом городе место, где был его сын. Хотел увидеть его сквозь стеклянную толщу. Вел глазами от зеленого дерева к голубой стрелке крохотного, проросшего сквозь дома минарета. И в этом месте, где остановились зрачки, вдруг ударило черным взрывом. Дернулась жила огня. Словно сверху с перепончатыми черными крыльями кто-то прянул, выдернул из жизни чью-то душу и умчался, оставил серый столб гари. Гулкий, похожий на стон звук докатился до башни. Стеклянный город погас, превратился в спекшийся камень, в непроницаемую серую глину. Затворил в себе испуганную жизнь, наполнился лязгом и воем.
А в нем, Веретенове, – ужас. Тот черный крылатый дух, прянувший сверху, унес в когтях душу сына. Это сын, его Петя, был выдернут, как корень, из жизни, и унесен навсегда.
Бросил этюдник, торопливо, задев офицера-афганца, подбежал к Корнееву.
– Что там? Вы видите? Что там у наших случилось? Что у них взорвалось?
– Какой-то подрыв, не знаю, – подполковник хмурился, смотрел из бойницы на тающий дым. Взялся за рацию. Выпятив губы в трубку, выдохнул позывные: – «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Прием!..
Веретенов молча его торопил, смотрел на рацию, на сносимое облако. Снова на рацию. Будто можно было нырнуть в этот ящик с мигающим красным глазком, превратиться в волну, промчаться сквозь город, вынырнуть там, среди глиняных стен, где разорванная, с разбрызганной сталью горит боевая машина и, растерзанный, опаленный, лежит его сын.
– «Лопата», «Лопата»! Я «Сварка»!.. Что там у вас случилось? Что у вас горит?.. Вижу дым… Доложите обстановку!..
Рация клокотала, словно в ней бурлил кипяток. Ошпаренные слова, невнятные, ускользающие от понимания, выскакивали на поверхность.
– Так, вас понял. В расположении тридцать третьей или тридцать первой машины?.. Уточните!..
Башня с намалеванной цифрой 31 – и сын в полдневной степи прислонился к броне, слушает его покаяния. Цифра 31 – и сын у ночной лампады говорит, как любит его. Цифра 31 – и сын спит в десантном отделении, а он охраняет его сон.
– Ну что там, что там у них?
– Взрыв в расположении противника! – Подполковник оторвался от рации и снова прижался к трубке. – Молчанов, дай свой канал!.. Дай тридцать первую! – Корнеев опять оторвался от рации, повернулся к Веретенову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116