ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Все это он и хотел изложить студентам Берлинского университета в 1820 году. Рядом, в переполненной аудитории, читал Гегель, а лекции Шопенгауэра вызывали столь малый интерес, что он мог бы в любой момент и прекратить чтение. Это была катастрофа.
Сплошные неприятности
Провал научной карьеры поставил Артура перед необходимостью сделать важные жизненные выводы. Следует сказать, что катастрофа не изменила его взглядов на мир; не было у него и сомнений в правильности избранного пути. Но все же он иногда оказывался во власти сомнений и даже отчаяния. Необходимо было переосмыслить пройденный путь и хоть чем-то утешиться.
В 1823 году он записывает: «Когда я временами чувствую себя несчастным (состояние, которое можно назвать презрением к себе) из-за случившейся ошибки или промаха, я принимаю себя за иного, чем я еемь сам, и оплакиваю его беду: например, за приват-доцента, который не стал профессором и у кого нет слушателей; либо за того, о ком плохо говорит этот филистер или судачат кумушки за кофе; либо за ответчика в неправедном суде; либо за любовника девушки, которой он увлечен и которая не хочет его слушать; либо за пациента, которого болезнь приковывает к дому... Я всем этим не был, это все — чужой материал, из которого самое большее был сшит сюртук, который я поносил немного и забросил. Но кто же я тогда? Тот, кто написал „Мир как воля и представление“ и дал решение великой проблемы существования... Я именно тот, и это нельзя оспорить, пока он дышит» (134. Bd. 4. Т. 2. S. 109).
В этой записи перечислены большие и малые жизненные и житейские неурядицы тех лет его жизни, которые относятся к берлинскому периоду: неудавшаяся университетская карьера; обвинение в нанесении увечья и судебный иск потерпевшей швеи Маркет; безрадостно протекавший роман с хористкой и танцовщицей Каролиной Рихтер (Медон); нервное расстройство и боль в ухе. И взгляд на житейские беды, с которыми он примиряется потому, что то был не он сам — то был другой. Отстраненность от страданий и боли способна смягчить и утишить страдание, доказывал он в своем учении. Этот рецепт он испытал на себе уже после того, как была создана книга, в которой он провозглашал такую отстраненность своей жизненной позицией.
Самым же большим утешением являлась мысль о том, что он создал великий философский труд. Вся внешняя жизнь, подчеркивал Артур в своих записях, — игра масок и ролей, комедия повседневности — разыгрывалась за пределами его подлинной жизни и творчества. Он сознавал себя не частицей той, внешней жизни, а частью своего труда. Более того, его жизнь — как бы производное от его учения; оно — не только нечто иное, чем его собственная жизнь, но сама эта жизнь подчинена ему.
«Подлинность и вечность моей философии удостоверяется тем, что ее создал вовсе не я; напротив, она создалась сама. Она возникала во мне совершенно без моего содействия в моменты, когда моя воля как будто спала глубоким сном... Только в такие моменты выявлялось во мне целостное чистое знание, я записывал и использовал его в своем труде лишь как зритель и свидетель...» (134. Bd. 3. S. 209). Именно поэтому, считал он, его философия была обречена на всеобщее признание.
Подобная оценка была попыткой утешения, своего рода средством уйти от разочарований и обид, какие причиняла ему жизнь. Здесь видно и стремление самоутвердиться: ведь он был таким одиноким. «Мое время, — записывал Артур в рукописи 1820 года, — не принадлежит к кругу моей деятельности; оно — лишь почва, на которой стоит моя физическая особа, которая, однако, есть весьма незначительная часть моей целостной личности» (134. Bd. 3. S. 14). Эта целостная личность превосходит эпоху, но ее нельзя увидеть со всей ясностью, это все равно как если смотреть на облачную равнину с горной высоты. Шопенгауэр ценит малейшие знаки внимания, исходящие от посторонних. В рукописях 1823 года имеется запись о каком-то незнакомце, который предрек ему нечто великое. Во время путешествия по Италии он отметил неких итальянца и француза, которые отзывались о его уме с большой похвалой.
Шопенгауэр постоянно умаляет значение своих современников и современной эпохи не потому, что в ней нет ярких личностей, а потому, что их голоса заглушаются суетой обыденных дней, порождаемой растущим увлечением обыденным письмом и чтением. Для массы, которая получила большие возможности для самовыражения, имеет значение только то, что может служить самосохранению и удовлетворению жизнеутверждающих иллюзий. Эта мысль Шопенгауэра стала диагнозом, развитым Ортегой-и-Гассетом в XX веке, когда тот, исследуя «восстание масс», говорил о проблемах массовой культуры.
Средний человек — «фабричный товар» — охвачен страхом. Он хочет пребывать в тихой мировоззренческой гавани, льстящей ему и покоящей его. Поэтому в различные формы выливается его вера в Бога, который заботится о таких людях и сулит им лучшую долю. Неважно, как этот бог называется: «историей», «абсолютным духом», «природой», «наукой» и пр. Все эти древние или переодетые в современные одежды посулы не обеспечивают защиты; на самом деле они постоянно воспроизводят лишенную смысла человеческую бездомность. При этом люди стремятся найти опору в так называемом общественном мнении, которое оказывается всего лишь блуждающим огнем, а вовсе не путеводной звездой. Истинный же философ не имеет защиты, зато он воистину свободен.
В записях того времени Шопенгауэр то и дело возвращается к современной философии, отвергая ее за то, что она, как он полагал, пренебрегая человеком, не поставила знание на службу его жизни. Проблема человека страдающего составляет внутренний нерв философии Шопенгауэра, которым он весьма дорожит. Стремление проникнуть, как можно глубже, во внутреннее содержание жизни человеческой поддерживало его гордое молчание: я не хочу говорить с теми, кто меня игнорирует; моя философия над— и внерыночна, я не вынесу ее на продажу. Он обращается к замалчиваемым культам греческих мистерий, в которых истина оказывается постижимой лишь для немногих; более того, она доступна только тем из этих немногих, кому она более открывается и кто более способен ухватить ее.
Явный аристократизм Шопенгауэра естественно сочетается с уверенностью в мировом значении его труда и в скорейшем его признании человечеством. «Мой интеллект принадлежит не мне, а всему миру», — утверждает он (134. Bd. 4. Т. 2. S. 107). Эта возвышенная мысль в той же записи сопровождается эгоистическим утверждением о своем праве быть хранителем отцовского наследства: без материального достатка мир ничего от него не получил бы.
Артура заботили не только университетские дела. Берлинский период его жизни был вопиюще несчастливым и в личном плане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126