ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он останавливается возле троих у ночлежки, у него белые глаза, редкие зубы, слюна из приоткрытого рта, на лацкане ледяная дорожка. «Зима пришла», — шепелявит он. Те кивают: «Пришла». Юноша заботливо спрашивает: «А почему вы не в пальто?» — «Нету». — «И у меня нету», — со всхлипом говорит он. По лицу текут слезы, догоняя слюну. Трое цепенеют, он поворачивается и уходит в тупик, дворами к Чкаловской лестнице.
Женщина в лимонном шарфе заводит опять о темпоритме, машет рукой и, зная закон — из пустой бутылки можно выжать десять капель, — опрокидывает «Арину Родионовну», прижимая горлышко к синим губам. Потом все-таки смотрит снова: может, что осталось на дне.
РОЗЫ ДЛЯ НИКОЛАЯ ОСТРОВСКОГО
На кинофестивале в Сочи основная жизнь протекает на пляже. Пресс-конференции и конкурсные просмотры начинаются уже после того, как кинодеятели, поев манной кашки, придут в себя — там же, где гуляли ночью. С утра у моря спрос на пиво, и никого не подобьешь на маршрут по сочинским достопримечательностям. Соглашается только известный кинокритик: он уже что-то принял, ходит ходуном, зрачки блестят. Первый пункт — сад-музей «Дерево дружбы». Созданный в 30-е цитрусовый интернационал — сорок пять видов лимонов, апельсинов, грейпфрутов и пр. на одном стволе. Дерево — в папильотках прививок: привилегия почетных гостей. На бумажках имена — Косыгин, Поль Робсон, Гагарин, Ван Клиберн, Хо Ши Мин, чемпионат СССР по шахматам… Циолковский, Дарвин, Ломоносов… Господи, эти когда успели? Тень безумия сгущается и опять редеет: мемориальные прививки.
Вокруг сад с козырной бамбуковой рощей какой-то неестественной, нерастительной — у тесно стоящих одинаковых труб промышленный облик. С конца 80-х в саду безлюдно, сейчас только у Дерева переминаются две безнадежные курортницы: вторую неделю на море и явно не отдохнули Хихикают, зовут в гости: «Мы тут рядом, под Адлером, улица Нижне-Имеретинсхая бухта. База отдыха Черкесского завода резиновых изделий. Запомните?» Такое не забывается.
По выходе на улицу Фабрициуса — обсуждение, куда теперь: либо на постоянную экспозицию восковых фигур «Жизнь Христа», либо в Дом-музей Николая Островского. «Христос из новых, еще успеем, — говорит кинокритик. — А этого пересмотреть могут».
По Курортному проспекту — в центр, до улицы Корчагина, и вверх к угловатому конструктивистскому особняку, построенному для Островского за год до его смерти в декабре 36-го. Рядом возведенный в 50-е музей позднесталинского сочинского стиля. Среди цветения самых северных в мире субтропиков — каменные листья аканта на капителях колонн, каменные дубовые ветки вокруг раскрытой каменной книги на фронтоне. По дороге кинокритик, пугая прохожих, декламирует забытое — звучит, словно перевод с английского: «В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора. — Я поведу тебя в музей, — сказала мне сестра». Он даже не идет, а скачет, порывается бежать. Ему тридцать семь, но держится несолидно. Он талантлив, признан, всеми любим, у него подруга на пятнадцать лет моложе. Жить ему остается три месяца. Его находят аккуратно лежащим на скамье в питерском парке — умерших от передозировки выносят на лавочку подальше, чтобы не засветить квартиру. Войдя в дом, он тычет пальцем в даты жизни: «Смотри, родился 29 сентября, как ты! Делай жизнь с него, она же дается один раз, если помнишь. Вот я делаю, и мне не будет мучительно больно за бесцельно прожитые годы!» У Островского пусто, как в саду «Дерево дружбы». Позади многомиллионные тиражи, переводы на все языки, десятки инсценировок, симфонические поэмы, три фильма, балет «Юность», две оперы — обе «Павел Корчагин». А сразу после статьи Кольцова в «Правде» — тридцать шесть изданий в одном 36-м, квартира на Тверской, часовой у сочинского дома. Николай Островский выстроен, как его музей, во имя и во славу — без него самого, заживо превращавшегося в монумент: окостенение суставов, анкилоэирующий полиартрит.
Все сделано помимо него и помимо его неуклюжего романа, где лишь изредка бьет, как по локтю, истерический нерв обреченного. Лучшее в книге — беспомощные любовные сцены, за которыми щемящая драма незнания, трагедия невозможности узнать. «Сквозь ткань гимнастерки вырисовывалась ее упругая грудь». Отсюда же жалобный протест против живой плоти: Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных лозах, прилипнув друг к другу». Это в романе, а дома сиделка-жена Рая, именуемая в письмах «растущая пролетарка», «партийная дочурка», «Райком». Десять лет из отпущенных тридцати двух — в постели. Один.
Кровать не по-людски стоит посреди комнаты. Возле — дар комсомола Украины пишущая машинка «Мерседес». В гостевой книге — партийное начальство, Андре Жид, труппа лилипутов. На столике — букет резиновых роз. Не черкесские ли изделия из Нижне-Имеретинской бухты? Нет, подарок то ли березниковских аммиачников, то ли ярославских шинников. Резиновые розы, красные и черные, сделаны так топорно, что даже не притворяются настоящими.
Безжизненны комнаты и мебель, статьи и письма. Изредка сквозь риторику рвется ярость — когда продолжается война. «Я с головой ушел в классовую борьбу. Наше домоуправление было в руках врага — сын попа, бывший домовладелец». Через неделю: «Победа осталась за нами. В доме остался только один враг, буржуйский недогрызок, мой сосед. В бессильной злобе это животное не дает нам топить». Он весь там, где пайки и чувства скудные, деньги и слова казенные, стрижки и мысли короткие, штаны и раны рваные, нитки и женщины суровые, мятежи и желания подавленные, дороги и собрания долгие, кони и расправы быстрые.
В последнем, за неделю до смерти, письме — новый недогрызок, буржуйский клеветник: «О предательстве Андре Жида. Как он обманул наши сердца тогда! И кто бы мог подумать, мама, что он сделает так подло и нечестно!» Он пишет жене в Москву, словно о посещении театра: «Имеешь ли ты возможность бывать на процессе убийц, этих бешеных псов фашизма?» Он не имеет, ему не хватает псов, ему тоскливо лежать десять лет, его жалко, его очень-очень жалко, у него на столике резиновые розы. Во всем доме — безошибочный тяжелый дух нежизни. Живыми оказываются книги. Не «Сталь» во всех видах, не «Овод» на стенде рядом с буденновкой и шашкой, а Пруст в шкафу. Страницы томиков с названием «В поисках за утраченным временем» и предисловием Луначарского усеяны карандашными пометками. Никогда уже не узнать ничего подлинного о портрете в застегнутом под горло френче с орденом Ленина, с уродливо-значительным лицом вырожденца и таинственным взглядом слепца.
Смотрительница спрашивает: «Вы с фестиваля, наверное? Никак нельзя на закрытие попасть? Не мне, дочке, она в „Ласточке“ работает, на Мамайке».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99