ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

колбасу нужно часа три варить, не в гостинице же. Зато принес в номер свежайшее хэ из рыбы, которая сырой маринуется в красном перце, луке, уксусе. Остатки хэ захватил с собой в открытый ресторан, где мы выпивали в саду с местными телекумирами. Они хвастались незнанием казахского, рассказывали, что их дети учат только русский и английский, и, пьяные, спрашивали на ухо: «Слушай, я ведь на казаха не похож?» Ресторан был изысканный, в меню предлагались морепродукты — ракушкадагы, после раздела «прохладительные напитки» отдельно значилось: «зажигалка».
Рядом гуляли день рождения. Внесли корзины цветов — у алма-атинцев принято поздравлять не букетами, а корзинами. Именинница полчаса выбирала столик, чтобы на фотографии видны были и рояль, и пальма, и на заднем плане столик Хохолкова. Официанты, вслух матерясь, двигали кадку. Ели коктал — рыбу на углях, пробовали местные вина — «Жур», «Тамерлан», «Бибигуль», белый бибигуль хорош под ракушкадагы. Оркестр играл про пчелу, публика просила Хохолкова спеть про шмеля, он улыбался и отказывался. Молодой московский режиссер назойливо приставал ко всем подряд, требуя объявить войну Годару. Киноаксакал Рахманбаев, растрогавшись от вида, восклицал: «Какой закат! Солнце печально прощается с нами!» — «Ты что, дед, сердито отвечали телекумиры, — это луна, иди домой!»
На следующий день на симпозиуме о постсоветском кино на евразийском пространстве выяснили, что такого феномена нет, но если будет, то очень хорошо. Во время дискуссии мы с кинокритиками играли в буриме, получалось:
Вознестись на Чимбулак.
Выпить литр под урюк.
Рухнуть мордою в арык.
Доказать, что это трюк — у казашек поперек… и т. д
Про поперек мне с полной достоверностью рассказывали еще в пионерском лагере.
Конечно, единого феномена нет, хотя все-таки можно говорить о постсоветском кино, постсоветской литературе. Появилось и появляется то, чего раньше не было просто потому, что быть не могло. Подросло поколение, которое не столько мыслит, сколько говорит по-иному. Новый язык и определяет новый стиль, новый стиль рождает новые идеи. Что до евразийства, то, в нем — даже в этой вульгарной фестивальной трактовке — есть зерно: опять-таки язык, в данном случае — русский. Эффект известный: крах Рима привел к развитию национальных языков на основе латыни; британское содружество наций если на чем-то держится, то на общем английском, от Канады до Нигерии. Распад империи, которая так гордилась своей просторной географией на одной шестой, сократил территорию государства, но расширил сферу русского языка, впервые сделав его инструментом внешних сношений: на нем могут договориться туркмен с эстонцем. Нравится не нравится — нет другого средства межнационального общения, такая вот Евразия.
ДОМ С ХИМЕРАМИ
Стоял тот весенний день, о котором возвышенно, но точно написал киевлянин Булгаков: «Когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в бирюзе…». Ни облачка не видно в бирюзе, жемчуг, как и тогда, представлен цветущими яблонями и вишнями. При всей урбанистичности киевского центра в него по сей день внедрены целые хутора, даже деревни: Казачья слобода, Батыева гора, отчасти Татарка. Там крытые толем мазанки, колодцы с воротом, утопающие в фруктовом цветении дворы, пестрые куры в уличной пыли, пасущиеся у обочины козы.
На Батыевой горе вдруг является покосившаяся двухэтажная халупа: грязно-белый низ, угольно-черный верх, блекло-голубые ставни, красная вывеска — «Максим». Господи, что же это? А это, тут же соображаешь, булгаковские штучки — не только же по Москве гуляет его чертовщина, — привет из четвертой главы «Белой гвардии»: «В кафе „Максим“ соловьем свистал на скрипке обаятельный сдобный румын…». В руинах халупы свищет только ветер, но вывеска яркая, видная, делали добротно, с любовью. Читатели. Безумный «Максим» лишь оттеняет совершенную пасторальность этих мест.
А в десяти минутах езды — монументальный асфальтово-каменный Крещатик, где уже начинается променад, и до позднего вечера не оторвать глаз от киевлянок, театрально выходящих на сцену жизни из «Трубы», подземного перехода под Майданом Незалежности. Кто-нибудь, переведи меня через майдан, я посижу на краешке, тихо погляжу на это роскошное разнообразие. «Были корпорации дебелой, были и утонченной», — как выражался плотоядный украинский писатель Квитка-Основьяненко, сам не терпевший худых (поясняя: «что худо — то нехорошо»), справедливо утверждавший, что «никак невозможно отделить вишневку от вселенной», излагавший литературное кредо гастрономически «писать не как мысль идет, а подкладывать слово к слову, как куски жареного гуся на блюдо». Квитка хорош. Хорош еще и тем, что с ним все ясно: своим был, своим остался («Пан Халявский» написан по-русски, но бороться за Квитку не пришлось). Сложнее с национально-государственной принадлежностью других здешних жителей.
Как все новые независимые государства, Украина принялась закреплять и отвоевывать культурные бастионы. С закреплением проще, однако приходится делать поправку на невыдачу зарплаты, повышение цен на транспорт, упразднение всяких институций профсоюзного толка и то, что именуется общей социальной апатией. Нет больше массового паломничества в шевченковский Канев. Хотя там, как я мог убедиться, все на месте: прекрасный высокий берег над широчайшим Днепром, солидный музей, все три надгробия Кобзаря — вот так причудливо сложилась его посмертная биография, уже завлекательно для туриста. Но герои сменились, и школьники младших классов на вопрос социологического исследования «Кто такой Тарас Шевченко?» в большинстве ответили: «Отец Андрея Шевченко, нападающего клуба „Милан“ и сборной Украины».
Что до отвоевания новых рубежей, кое-что провалилось в силу негодности средств: например, попытка сделать украинским писателем Гоголя. Другие шаги оказались куда разумнее, поскольку исходили из того, что имеется надежный козырь — город Киев. На здании южнокорейского посольства — мемориальная доска Александра Вертинского. Рядом с яркой шустовской алкогольной рекламой машет шляпой бронзовый Шолом-Алейхем. Вывеска «Ремонт взуття» упирается в барельеф Голды Меир, жившей в этом доме в 1903 году. На Крещатике тычет тростью в мостовую лжеслепец Паниковский. Все они — не украинцы, но в той или иной степени — киевляне.
Так же, как воспевший Киев Михаил Булгаков. В своем киевском романе «Белая гвардия» он ни разу не называет город по имени, но зато — с прописной буквы. Здешние отправители булгаковского культа знают наизусть начало четвертой главы — полуторастраничную высокую оду Городу: «Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром…» и т.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99