ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Где-то на дереве, в темноте, сонно перекликаются перепуганные птицы. Белецкий начинает нервничать. Он уже не так осторожен, как вначале, и идет как попало, широко расставляя ноги.
— Ни черта здесь нет; наверно, в другом месте стреляли,— говорит он.
Но вот он останавливается и вслушивается в глухой, стонущий голос.
— Слышишь, Сашка! — шепотом спрашивает он меня. Я различаю: где-то совсем близко стонет человек.
— Идем! — приказывает Белецкий, и мы двигаемся на голос.
Долго лазаем по кустам, по оврагу, но никого не находим.
— Эх, черт возьми,— возмущается Борька,— не показалось ли это нам? Ты как думаешь, Ваня,— обращается он к китайцу.
— Моя ни знай.
— Нет, Борис, тут что-то должно быть,— говорит Не-стерец.— Искать надо.
Разбредаемся по лесу. Я долго лазаю по оврагу, подымаюсь наверх, ныряю в колючие кусты. В лесу трещит валежник, стучат о стволы деревьев приклады винтовок. Это ребята ищут...
Ночь становится серой. На востоке, за темнеющей цепочкой гор, разгорается голубым пламенем небо. Окутанный рассветными сумерками, лес стоит, точно в густой пелене тумана.
Я выхожу из кустов, чтобы присесть где-нибудь и поправить сбившиеся в ком грубые солдатские портянки, и натыкаюсь на что-то мягкое. По телу пробегает неприятная дрожь.
Под низкорослыми кустиками ельника лежит человек. Голова его раздроблена. Узнаю в нем старовера, совсем недавно прибывшего к нам в роту. Он рассорился со своими родителями и пришел к нам добровольцем. Ненавидя своих земляков, он вызывающе курил табак, читал большевистские газеты и вовсе не молился богу. Староверы гнали его со своих нар, в пищу его подсыпали песок и даже навоз, но ничего не могло поколебать его.
Он, кажется, еще жив: губы его шевелятся.
— Что с тобой? Кто тебя? — спрашиваю его, но он ничего не слышит, ничего не понимает.
Я бегу отыскивать ребят. Через несколько минут нахожу их; мы спешим к оврагу и... натыкаемся на Каше-ка... У него прострелена нога. Он спрятался в овраге и ждал наступления рассвета. Он сидит, обхватив ногу руками. Лицо у него очень бледное.
Кашек просит пить, но воды нет.
Белецкий спрашивает:
— Как же это?
— Рыбкин сказал, что тут нужно сделать проверку, так как здесь бывают дезертиры. Мы пришли сюда, а потом Рыбкин с Иконниковым отделились от нас на несколько шагов. Они стреляли. Я и Гребенников побежали по лесу. Потом я почувствовал боль в ноге и упал. Они потеряли меня... А в Гребенникова долго стреляли, когда он бежал от них. Его, наверно, убили...
— Он еще жив,— сказал я.
— Где?
— Идемте.
Белецкий разрезал сапог Кашека и стал перевязывать ногу. Я с ребятами пошел к Гребенникову. Он еще вздрагивал, шевелил руками, точно хотел что-то обнять.Китаец Ваня посмотрел на него, покачал головой и с болью в голосе сказал:
— Живи — нету. Кончай надо...
Нетерпеливым движением он вытащил из кобуры наган, прицелился в сердце Гребенникова и выстрелил. Гребенников вздрогнул, протянул ноги. Ваня выстрелил второй раз. На выстрел прибежал Белецкий. Глаза его блестели.
— Ты что сделал, мерзавец? — вспылил он. Китаец улыбнулся, углы его губ искривились, точно от боли.
— Моя шибко жалко его. Моя не могу смотри его мука. Моя стреляй. Все равно его живи — нету.
Оставив с Кашеком Марьясова, мы направились в погоню за дезертирами. Пройдя лес, мы увидели за ложбиной, на оголенной сопке, шедших гуськом дезертиров. Мы стали на колени и начали стрелять. Дезертиры рассыпались цепью, легли, ответили частым огнем.
Преследовать их было невозможно. Они находились на расстоянии 4—5 верст. Мы выпустили по нескольку обойм, не причинив им вреда, и вернулись.
Кашека отправили в лазарет.Симу я встретил еще только один раз, в воскресенье.
Я отпросился у дежурного по роте, и мы пошли с ней к реке.
...Мы сидим на краю утесистого берега. Река в этом месте горит тысячью осколков раздробленного солнца. Зеленоватая прозрачная вода шумит внизу, и нам видно, как лениво переворачиваются на дне реки камни.
Сима развязывает белую салфетку, расстилает ее на траве, и мы долго безмолвно закусываем. Яйца, колбаса, китайский острый, как стекло, сахар кажутся мне необыкновенно вкусными.
Сима ест мало. Она коротко посматривает на мен».
Я изучил ее и знаю этот взгляд: в нем глубокая мука женщины с вечерней улицы... Я лежу на траве, положив голову Симе на колени, и смотрю в небо. Оно голубое, чистое, лазоревое.
Сима легонько гладит меня по голове. Так меня гладили только в детстве. К сердцу моему пробирается грусть. Мы наполнены одними и теми же чувствами. Мысли теснятся в наших головах; слов невысказанных много, но разговаривать мы не можем.
Но вот хриплым от долгого молчания голосом она говорит:
— Саша, ты в маршевой роте?
— Да, Сима.
— Значит, тебя скоро на фронт пошлют?
— Да, Сима... Наверно, скоро поедем... Но ты не бойся, со мной ничего не случится.
Сима внимательно смотрит на меня, брови ее сжимаются.
— Ну что ж, Саша... Значит, так надо. Только береги себя... Ты еще такой молодой, неопытный...
Она смолкает. Ее пальцы перебирают мои волосы. На мою щеку падает холодная слеза.
Тихо, осторожно, точно притрагиваясь к больному месту, я говорю Симе:
— Я очень прошу тебя, поступи на работу... Нельзя так жить... Я с ума сойду, если ты...
Губы мои вздрагивают.Сима сидит задумчивая, грустная. Потом с какой-то горечью в голосе она произносит:
— Обязательно, Саша... на стекольный завод я хочу... Я еще в Иркутске хотела работать, да вот... жизнь... проклятая жизнь... Когда я уехала от вас, устроилась прислугой к одному торговцу. Прослужила я очень недолго у него. Кто-то сообщил хозяину о моем прошлом. И он выгнал меня прямо на улицу, считая за грех держать в своем доме вместе со своими дочерями. А дочери-то, Саша, каждую ночь таскались с офицерами по гостиницам. Я вышла на улицу с узелком, у меня не было ни знакомых, ни комнаты, ни денег. Весь день я ходила по городу. Что я только не передумала в этот день. Вечером я пошла на Ангарский мост. Топиться хотела. На мосту было тихо, безлюдно. Положила узелок на землю, глянула — боже мой! Город горит в огнях, с берега до-
носится музыка, молодежь на лодке проплыла. Неужели, думаю, больше никогда не увижу ни звезд, ни огней, ни неба. И стало жалко, жалко расстаться с жизнью, так жалко, Саша... И вот взяла я свой узелок и — скорей, скорей ушла от того места... Всю ночь я молилась богу... так молилась... И плакала. Я никогда так не плакала... Выплакалась, и стало мне хорошо—-даже уснула на скамейке в саду... А утром нашли меня казаки и привели в казарму... Ну и... не могу я вспоминать об этом... Эх, да что и говорить...
Она приподняла мою голову, встала, поправила примятое платье.
— Пойдем, Саша, скоро последний поезд. В следующее воскресенье приходи сам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77