Затекла рука, он стал потихоньку разгибать пальцы, как разворачивают одежду, в которую забрался скорпион.
Потихоньку, потихоньку…
К плечу поднимался лифт, полный муравьев… К локтю спускался лифт, полный муравьев – магнитов… По трубе руки, И запястью, спускалась в темноте судорога… Его рука – река… река двойных пальцев… До самого пола он чувствовал десять Тысяч ногтей…
Бедненькая – стучит, стучит, и ничего!… Вот сволочи, мулы! Откроют – плюну в морду… Как дважды два – четыре… Я еще два – шесть… шестнадцать… семнадцать… плюну в морду. Сперва стучала очень хорошо, а к концу – слабо, как будто клювом об землю… Не стучала – могилу себе рыла… Проснуться без надежды! Завтра пойду к ней… Это можно… Скажу, что известия об отце, и можно… А… сегодня тоже можно известия… Можно… даже если не поверит…
«Я ему верю! Это ясно, это совсем ясно, они отреклись от папы и ему сказали, что не хотят меня знать». Так думала Камила на хозяйкиной кровати, морщась от боли в спине, а за перегородкой из старых досок, холста и циновок завсегдатаи трактира обсуждали события минувшего дня – побег генерала, похищение его дочери, подвиги фаворита… Хозяйка притворялась, будто не слышит, а может, – разговлялась этими пересудами.
Сильно закружилась голова, и Камила унеслась далеко от этих вонючих людей. Она падала в пустоту, в тишину.
Крикнуть – неловко… молчать – страшно… Она закричала. Отвратительный холод, как перья мертвой птицы… Прибежала хозяйка.
– Что это с вами? – И увидела, что она позеленела, как бутылка, руки будто палки, зубы стиснуты, глаза закрыты. Хозяйка кинулась к стойке, схватила графинчик, хлебнула агуардиенте, еще набрала в рот, побежала обратно и прыснула Камиле в лицо. От горя она и не заметила, когда ушли клиенты. Она взывала к мадонне и ко всем святым, чтобы скорей от нее забрали эту сеньориту.
«Утром, когда мы прощались, она плакала… Что ж ей было делать!… Когда люди не верят и вдруг поймут, что им сказали правду, – они всегда плачут, от счастья или от горя…»
Так думал Кара де Анхель на своей кровати, не во сне, не
наяву, сгорая в голубоватой небесной яви. И постепенно засыпал, парил над мыслью, без тела, без формы, как теплый воздух, колеблемый собственным дыханием…
А Камила летела в пустоту, высокую, сладостную и страшную, как крест на могиле…
Сои – повелитель, бороздящий темные моря действительности, – принял его на один из своих кораблей. Невидимые руки спасли его от разверстой пасти событий, от голодных волн, ожесточенно рвущих друг у друга куски растерзанных жертв.
– Кто этот человек? – спросил Сон.
– Мигель Кара де Анхель, – отвечали невидимые слуги. Их руки – белые, невесомые тени – торчали из черных теней рукавов.
– Перенесите его на корабль… – Сон задумался… – на корабль влюбленных, которые не надеялись полюбить и позволяли любить себя.
И слуги Сна послушно понесли его на корабль по легкому покрову нереальности, что ложится тончайшей пылью на будничные дела; но цепкая лапа стука вырвала его у них…
…Кровать…
…Служанки…
Нет, не письмо… Мальчишка!
Кара де Анхель провел рукой но глазам и в страхе поднял голову. Около кровати пыхтел мальчишка. Наконец он выговорил:
– Тут… меня… к вам… значит… послали… из трактира хозяйка… чтоб вы туда шли… а то сеньорите… худо очень…
Если бы фаворит услышал о болезни Сеньора Президента, он бы не оделся быстрее. Схватив какую-то шляпу, он выскочил на улицу, не зашнуровав ботинок, не завязав галстука.
– Кто эта женщина? – спросил Сон. Слуги только что выловили в мутных водах жизни увядающую розу.
– Камила Каналес, – отвечали ему.
– Так. Перенесите ее – если там осталось место – на корабль влюбленных, которые не узнают счастья…
– Ну, как, доктор? – В голосе фаворита звучали отеческие ноты. Камиле было очень плохо.
– Полагаю, температура еще повысится. Воспаление легких.
XXII. Живая могила
Ее сыночка больше нет… Как марионетка, нити которой ослабли в неразберихе разрушенной жизни, Федина подняла трупик – легче сухой корки – и поднесла к горящему лицу. Долго целовала. Опустилась на колени, – желтоватые отсветы просачивались из-под двери, – наклонилась к самому полу, поближе к светлому ручейку зари, чтобы разглядеть как следует останки своего сына.
Личико сморщенное, словно струпик на ране, черные круги округ глаз, губы землистые… Не грудной младенец – зародыш в пеленках!… Она вырвала его из полосы света и прижала к налитой молоком груди. Она жаловалась на бога, невнятно плакала, бормотала. Иногда останавливалось сердце и предсмертной икотой вырывались обрывки слов: «Сы… но… чек!., сы… но… чек!…»
По неподвижному лицу катились слезы. Она плакала до изнеможения и совсем забыла про мужа, которого грозились уморить голодом, если она не сознается; не замечала, как болят изъеденные известью руки и грудь, и воспаленные глаза, и разбитая спина; не думала о наказании, застыла, окаменела. А когда кончились слезы и нечем было плакать – она почувствовала, что станет могилой своему сыночку, снова укроет его во чреве и вечный его сон навсегда принадлежит ей. Резкая радость прервала па мгновение бесконечность ее беды. Эта мысль – стать могилой своему сыночку – бальзамом смазала сердце. Так радовались на блаженном Востоке женщины, сходившие в могилу за возлюбленным. Нет, она радовалась больше, она ведь не сходит в могилу, она сама станет ему живой могилой, последней колыбелью, материнским лоном, и вместе будут они дожидаться труб Страшного суда. Не отирая слез, она пригладила волосы, словно к празднику, и, скрючившись в уголке камеры, прижала трупик к груди, к рукам, к ногам…
Могилы не целуют мертвых – она не должна целовать. Они сжимают, сильно, очень сильно, как она. Они – смирительные рубахи, рубахи смирения и любви, в них надо лежать тихо, хотя и щекочут черви, болит разлагающаяся плоть.
Спасаясь от света, черные тени медленно, по-скорпионьи, ползли по стене. Стена – костяная»… Татуированная кость, вся в неприличных картинках. Федина закрыла глаза – темно в могилах; молчала, не издала ни стона – тихо над могилами.
Вечер. Запах кипарисов, омытых влагой небесной. Ласточки. Тоненький полумесяц. На улицах еще светло. Дети выбежали из школ. Ринулся на город поток новой жизни. Одни играют в пятнашки, мелькают назойливыми мухами. Другие окружили драчунов, сердитых, как петухи, – кровь из носа, сопли, слезы. Третьи стучат в чужие двери и убегают. Четвертые накинулись на лотки со сластями, уничтожают медовые Коврижки, варенные в сахаре кокосовые орехи, миндальные печенья и меренги; или, подобно пиратам, опустошают корзины с фруктами. А те, кто шел сзади, на ходу устраивали обмены, рассматривали марки, курили и старались ударить кого-нибудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Потихоньку, потихоньку…
К плечу поднимался лифт, полный муравьев… К локтю спускался лифт, полный муравьев – магнитов… По трубе руки, И запястью, спускалась в темноте судорога… Его рука – река… река двойных пальцев… До самого пола он чувствовал десять Тысяч ногтей…
Бедненькая – стучит, стучит, и ничего!… Вот сволочи, мулы! Откроют – плюну в морду… Как дважды два – четыре… Я еще два – шесть… шестнадцать… семнадцать… плюну в морду. Сперва стучала очень хорошо, а к концу – слабо, как будто клювом об землю… Не стучала – могилу себе рыла… Проснуться без надежды! Завтра пойду к ней… Это можно… Скажу, что известия об отце, и можно… А… сегодня тоже можно известия… Можно… даже если не поверит…
«Я ему верю! Это ясно, это совсем ясно, они отреклись от папы и ему сказали, что не хотят меня знать». Так думала Камила на хозяйкиной кровати, морщась от боли в спине, а за перегородкой из старых досок, холста и циновок завсегдатаи трактира обсуждали события минувшего дня – побег генерала, похищение его дочери, подвиги фаворита… Хозяйка притворялась, будто не слышит, а может, – разговлялась этими пересудами.
Сильно закружилась голова, и Камила унеслась далеко от этих вонючих людей. Она падала в пустоту, в тишину.
Крикнуть – неловко… молчать – страшно… Она закричала. Отвратительный холод, как перья мертвой птицы… Прибежала хозяйка.
– Что это с вами? – И увидела, что она позеленела, как бутылка, руки будто палки, зубы стиснуты, глаза закрыты. Хозяйка кинулась к стойке, схватила графинчик, хлебнула агуардиенте, еще набрала в рот, побежала обратно и прыснула Камиле в лицо. От горя она и не заметила, когда ушли клиенты. Она взывала к мадонне и ко всем святым, чтобы скорей от нее забрали эту сеньориту.
«Утром, когда мы прощались, она плакала… Что ж ей было делать!… Когда люди не верят и вдруг поймут, что им сказали правду, – они всегда плачут, от счастья или от горя…»
Так думал Кара де Анхель на своей кровати, не во сне, не
наяву, сгорая в голубоватой небесной яви. И постепенно засыпал, парил над мыслью, без тела, без формы, как теплый воздух, колеблемый собственным дыханием…
А Камила летела в пустоту, высокую, сладостную и страшную, как крест на могиле…
Сои – повелитель, бороздящий темные моря действительности, – принял его на один из своих кораблей. Невидимые руки спасли его от разверстой пасти событий, от голодных волн, ожесточенно рвущих друг у друга куски растерзанных жертв.
– Кто этот человек? – спросил Сон.
– Мигель Кара де Анхель, – отвечали невидимые слуги. Их руки – белые, невесомые тени – торчали из черных теней рукавов.
– Перенесите его на корабль… – Сон задумался… – на корабль влюбленных, которые не надеялись полюбить и позволяли любить себя.
И слуги Сна послушно понесли его на корабль по легкому покрову нереальности, что ложится тончайшей пылью на будничные дела; но цепкая лапа стука вырвала его у них…
…Кровать…
…Служанки…
Нет, не письмо… Мальчишка!
Кара де Анхель провел рукой но глазам и в страхе поднял голову. Около кровати пыхтел мальчишка. Наконец он выговорил:
– Тут… меня… к вам… значит… послали… из трактира хозяйка… чтоб вы туда шли… а то сеньорите… худо очень…
Если бы фаворит услышал о болезни Сеньора Президента, он бы не оделся быстрее. Схватив какую-то шляпу, он выскочил на улицу, не зашнуровав ботинок, не завязав галстука.
– Кто эта женщина? – спросил Сон. Слуги только что выловили в мутных водах жизни увядающую розу.
– Камила Каналес, – отвечали ему.
– Так. Перенесите ее – если там осталось место – на корабль влюбленных, которые не узнают счастья…
– Ну, как, доктор? – В голосе фаворита звучали отеческие ноты. Камиле было очень плохо.
– Полагаю, температура еще повысится. Воспаление легких.
XXII. Живая могила
Ее сыночка больше нет… Как марионетка, нити которой ослабли в неразберихе разрушенной жизни, Федина подняла трупик – легче сухой корки – и поднесла к горящему лицу. Долго целовала. Опустилась на колени, – желтоватые отсветы просачивались из-под двери, – наклонилась к самому полу, поближе к светлому ручейку зари, чтобы разглядеть как следует останки своего сына.
Личико сморщенное, словно струпик на ране, черные круги округ глаз, губы землистые… Не грудной младенец – зародыш в пеленках!… Она вырвала его из полосы света и прижала к налитой молоком груди. Она жаловалась на бога, невнятно плакала, бормотала. Иногда останавливалось сердце и предсмертной икотой вырывались обрывки слов: «Сы… но… чек!., сы… но… чек!…»
По неподвижному лицу катились слезы. Она плакала до изнеможения и совсем забыла про мужа, которого грозились уморить голодом, если она не сознается; не замечала, как болят изъеденные известью руки и грудь, и воспаленные глаза, и разбитая спина; не думала о наказании, застыла, окаменела. А когда кончились слезы и нечем было плакать – она почувствовала, что станет могилой своему сыночку, снова укроет его во чреве и вечный его сон навсегда принадлежит ей. Резкая радость прервала па мгновение бесконечность ее беды. Эта мысль – стать могилой своему сыночку – бальзамом смазала сердце. Так радовались на блаженном Востоке женщины, сходившие в могилу за возлюбленным. Нет, она радовалась больше, она ведь не сходит в могилу, она сама станет ему живой могилой, последней колыбелью, материнским лоном, и вместе будут они дожидаться труб Страшного суда. Не отирая слез, она пригладила волосы, словно к празднику, и, скрючившись в уголке камеры, прижала трупик к груди, к рукам, к ногам…
Могилы не целуют мертвых – она не должна целовать. Они сжимают, сильно, очень сильно, как она. Они – смирительные рубахи, рубахи смирения и любви, в них надо лежать тихо, хотя и щекочут черви, болит разлагающаяся плоть.
Спасаясь от света, черные тени медленно, по-скорпионьи, ползли по стене. Стена – костяная»… Татуированная кость, вся в неприличных картинках. Федина закрыла глаза – темно в могилах; молчала, не издала ни стона – тихо над могилами.
Вечер. Запах кипарисов, омытых влагой небесной. Ласточки. Тоненький полумесяц. На улицах еще светло. Дети выбежали из школ. Ринулся на город поток новой жизни. Одни играют в пятнашки, мелькают назойливыми мухами. Другие окружили драчунов, сердитых, как петухи, – кровь из носа, сопли, слезы. Третьи стучат в чужие двери и убегают. Четвертые накинулись на лотки со сластями, уничтожают медовые Коврижки, варенные в сахаре кокосовые орехи, миндальные печенья и меренги; или, подобно пиратам, опустошают корзины с фруктами. А те, кто шел сзади, на ходу устраивали обмены, рассматривали марки, курили и старались ударить кого-нибудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68