Предметы приобретали очертания перед глазами человека, который сидел на корточках у двери, суеверный и робкий, с трепетом взирая на зарю и прислушиваясь к ровному дыханию спящего путника. Ночью – темный призрак, теперь – человек. Это он снял всадника с лошади. Когда совсем рассвело, он принялся устраивать костер: положил крестом почерневшие от дыма камни, вымел сосновыми ветками старый пепел и, положив на сухие щепки сырые поленья, разжег огонь. Сырые дрова пылали тревожно: трещали, как сорока, потели, корчились, плакали, смеялись…
Путник проснулся и, оглядевшись, похолодел; он не ожидал увидеть себя здесь. Одним прыжком подскочил к двери с револьвером в руках, решив дорого продать жизнь. Ничуть не оробев перед дулом оружия, человек равнодушным жестом указал ему на кофейник, закипавший па огне. Но путник не обратил на него никакого внимания. Он осторожно высунул голову из двери – хижина, без сомнения, окружена солдатами, – но увидел лишь огромную равнину, всю в розовой дымке. Бескрайние дали. Небо, намыленное голубым. Деревья. Облака. Щекочущие ухо трели. Его лошадь, дремлющая у ствола амате. Затаив дыхание, он прислушивался, чтобы поверить наконец в то, что видел; ничего не было слышно, кроме звонкого птичьего концерта и ленивых всплесков многоводной реки, которые тихо колебали воздух созревшего утра. Фес – почти неслышно струилась сахарная пыль в чашку горячего кофе.
– Нет, ты не из начальников!… – пробормотал тот, кто помог путнику слезть с лошади. Он пытался заслонить собой сорок или пятьдесят початков маиса.
Путник перевел взгляд на своего сотрапезника. Покачал головой, не отрывая рта от чашки.
– Татита!… – проговорил незнакомец, стараясь скрыть радость; его беспокойно рыскающие глаза бездомной собаки остановились на генерале.
– Я – беглец!…
Человек перестал загораживать початки и пододвинулся к путнику, чтобы налить ему еще кофе. Каналес, подавленный горем, не мог говорить.
– Я тоже, суньор; я здесь прячусь, чтобы натаскать маиса. Но я не вор, потому что эта земля моя, а у меня ее отняли вместе с мулами.
Генерал Каналес заинтересовался словами индейца, недоумевая, как можно красть и не быть вором.
– Видишь ли, татита, я ворую, но не вор, потому что раньше я, да, да, был хозяином участка земли совсем недалеко отсюда, имел восемь мулов. У меня был дом, жена и сыновья, я честный человек, как ты…
– Ну, а потом…
– Три года назад пришел наш местный начальник и именем святого Сеньора Президента велел возить ему сосновый тес. И я возил на своих мулах, суньор, что мне было делать… А когда он увидел моих мулов, приказал запереть меня в одиночку, и с алькальдом, с этим ладино, поделил моих мулов. Я стал требовать свое добро и деньги за работу, а начальник сказал, что я подлая тварь и, если не заткнусь, он велит придушить меня в сено. Очень хорошо, суньор начальник, ответил я ему, делай со мной что хочешь, но эти мулы – мои. Я больше ничего не сказал, татита, потому что он ударил меня по голове и я тут же свалился замертво…
Горькая усмешка промелькнула под седыми усами старого воина, попавшего в беду. Индеец продолжал, не повышая голоса, все так же монотонно:
– Когда я вышел из больницы, мне сообщили из деревни, что моих сыновей забирают в армию и что за три тысячи песо их могут отпустить. Сыновья-то были еще совсем молоденькие, и я побежал в комендатуру просить, чтобы их задержали и не отсылали в казармы, пока я заложу землицу и уплачу три тысячи песо. Пошел я в город, и там адвокат написал бумагу, вместе с одним суньором иностранцем, и сказал, что они дают три тысячи песо под мою землю; но так они мне сказали, а совсем другое написали. Скоро пришел человек из суда, который приказал мне убираться с моей земли, потому как она уже не моя, потому как я, оказывается, продал ее суньору иностранцу за три тысячи песо. Я богом клялся, что это неправда, но поверили не мне, а адвокату, и я должен был уйти со своей землицы. Моих сыновей, хоть и взяли у меня три тысячи песо, все равно увели в солдаты. Одного убили, когда он охранял границу, а другой пропал, – может, тоже умер; их мать, моя жена, умерла от лихорадки… Потому, тата, я хоть и ворую, но не вор, и пусть меня забьют насмерть и удушат в сепо.
– …Вот что защищаем мы, военные!
– Что ты говоришь, тага?
В душе старого Каналеса поднялась буря возмущения, которое охватывает душу каждого честного человека при виде вопиющей несправедливости. Все виденное им в его стране причиняло такую боль, будто кровь сочилась из пор. Болели тело и мозг, ныло у корней волос, под ногтями, между зубами. Какова же окружающая действительность? Раньше никогда он не думал головой, думал фуражкой. Быть военным, чтобы поддерживать власть клики грабителей, эксплуататоров и обожествляемых губителей родины гораздо тяжелее, – ибо это подло, – чем умереть с голоду в изгнании. Какого дьявола требуют у нас, военных, верности режимам, предающим идеалы, родную землю, народ…
Индеец смотрел на генерала, как на диковинное чудо, ничего не понимая из того, что тот шептал.
– Пошли, татита… а то конная полиция нагрянет!
Каналес предложил индейцу ехать вместе с ним в другую
страну; индеец, который без земли – что дерево без корней, согласился. Вознаграждение было подходящим.
Они выехали из хижины, не загасив огня. Прокладывали путь в сельве с помощью мачете. В зарослях терялись следы ягуара. Тень. Свет. Тень. Свет. Узоры из листьев. Оглянувшись, увидели, как метеором вспыхнула хижина. Полдень. Неподвижные облака. Неподвижные деревья. Безнадежность. Слепящие блики. Камни и снова камни. Мошкара. Чистые, горячие скелеты, словно только что выглаженное нижнее белье. Брожение. Шумные взлеты вспугнутых птиц. Вода и жажда. Тропики. Смена пейзажей и неподвижное время, неподвижное, как жара, как сама вечность…
Генерал прикрыл платком затылок от солнца. Рядом, в ногу с конем, шел индеец.
– Я думаю, если мы будем идти всю ночь, то сможем утром приблизиться к границе. Следовало бы, пожалуй, рискнуть и выехать на шоссе; мне надо заехать в «Лас-Альдеас», к моим старым знакомым.
– Тата! На шоссе?! Что ты надумал? Тебя увидит конная полиция!
– Не бойся, иди за мной. Кто не рискует, тот не выигрывает, а эти знакомые могут нам очень помочь.
– Ой, нет, тата!
Вздрогнув, индеец добавил:
– Слышишь? Слышишь, тата?…
Приближался конный отряд, но скоро стук копыт стал затихать и затерялся где-то позади, словно отряд повернул обратно.
– Тише!
– Конная полиция, тата; я знаю, что тебе говорю, и нам надо пробираться старой дорогой, хотя придется сделать большой крюк, чтобы выйти к «Лас-Альдеас».
Вслед за индейцем генерал свернул в сторону. Пришлось спешиться и вести лошадь под уздцы. Ущелье все более и более заглатывало их, и чудилось, будто идут они внутри раковины, под покровом смертельной угрозы, витавшей над ними.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Путник проснулся и, оглядевшись, похолодел; он не ожидал увидеть себя здесь. Одним прыжком подскочил к двери с револьвером в руках, решив дорого продать жизнь. Ничуть не оробев перед дулом оружия, человек равнодушным жестом указал ему на кофейник, закипавший па огне. Но путник не обратил на него никакого внимания. Он осторожно высунул голову из двери – хижина, без сомнения, окружена солдатами, – но увидел лишь огромную равнину, всю в розовой дымке. Бескрайние дали. Небо, намыленное голубым. Деревья. Облака. Щекочущие ухо трели. Его лошадь, дремлющая у ствола амате. Затаив дыхание, он прислушивался, чтобы поверить наконец в то, что видел; ничего не было слышно, кроме звонкого птичьего концерта и ленивых всплесков многоводной реки, которые тихо колебали воздух созревшего утра. Фес – почти неслышно струилась сахарная пыль в чашку горячего кофе.
– Нет, ты не из начальников!… – пробормотал тот, кто помог путнику слезть с лошади. Он пытался заслонить собой сорок или пятьдесят початков маиса.
Путник перевел взгляд на своего сотрапезника. Покачал головой, не отрывая рта от чашки.
– Татита!… – проговорил незнакомец, стараясь скрыть радость; его беспокойно рыскающие глаза бездомной собаки остановились на генерале.
– Я – беглец!…
Человек перестал загораживать початки и пододвинулся к путнику, чтобы налить ему еще кофе. Каналес, подавленный горем, не мог говорить.
– Я тоже, суньор; я здесь прячусь, чтобы натаскать маиса. Но я не вор, потому что эта земля моя, а у меня ее отняли вместе с мулами.
Генерал Каналес заинтересовался словами индейца, недоумевая, как можно красть и не быть вором.
– Видишь ли, татита, я ворую, но не вор, потому что раньше я, да, да, был хозяином участка земли совсем недалеко отсюда, имел восемь мулов. У меня был дом, жена и сыновья, я честный человек, как ты…
– Ну, а потом…
– Три года назад пришел наш местный начальник и именем святого Сеньора Президента велел возить ему сосновый тес. И я возил на своих мулах, суньор, что мне было делать… А когда он увидел моих мулов, приказал запереть меня в одиночку, и с алькальдом, с этим ладино, поделил моих мулов. Я стал требовать свое добро и деньги за работу, а начальник сказал, что я подлая тварь и, если не заткнусь, он велит придушить меня в сено. Очень хорошо, суньор начальник, ответил я ему, делай со мной что хочешь, но эти мулы – мои. Я больше ничего не сказал, татита, потому что он ударил меня по голове и я тут же свалился замертво…
Горькая усмешка промелькнула под седыми усами старого воина, попавшего в беду. Индеец продолжал, не повышая голоса, все так же монотонно:
– Когда я вышел из больницы, мне сообщили из деревни, что моих сыновей забирают в армию и что за три тысячи песо их могут отпустить. Сыновья-то были еще совсем молоденькие, и я побежал в комендатуру просить, чтобы их задержали и не отсылали в казармы, пока я заложу землицу и уплачу три тысячи песо. Пошел я в город, и там адвокат написал бумагу, вместе с одним суньором иностранцем, и сказал, что они дают три тысячи песо под мою землю; но так они мне сказали, а совсем другое написали. Скоро пришел человек из суда, который приказал мне убираться с моей земли, потому как она уже не моя, потому как я, оказывается, продал ее суньору иностранцу за три тысячи песо. Я богом клялся, что это неправда, но поверили не мне, а адвокату, и я должен был уйти со своей землицы. Моих сыновей, хоть и взяли у меня три тысячи песо, все равно увели в солдаты. Одного убили, когда он охранял границу, а другой пропал, – может, тоже умер; их мать, моя жена, умерла от лихорадки… Потому, тата, я хоть и ворую, но не вор, и пусть меня забьют насмерть и удушат в сепо.
– …Вот что защищаем мы, военные!
– Что ты говоришь, тага?
В душе старого Каналеса поднялась буря возмущения, которое охватывает душу каждого честного человека при виде вопиющей несправедливости. Все виденное им в его стране причиняло такую боль, будто кровь сочилась из пор. Болели тело и мозг, ныло у корней волос, под ногтями, между зубами. Какова же окружающая действительность? Раньше никогда он не думал головой, думал фуражкой. Быть военным, чтобы поддерживать власть клики грабителей, эксплуататоров и обожествляемых губителей родины гораздо тяжелее, – ибо это подло, – чем умереть с голоду в изгнании. Какого дьявола требуют у нас, военных, верности режимам, предающим идеалы, родную землю, народ…
Индеец смотрел на генерала, как на диковинное чудо, ничего не понимая из того, что тот шептал.
– Пошли, татита… а то конная полиция нагрянет!
Каналес предложил индейцу ехать вместе с ним в другую
страну; индеец, который без земли – что дерево без корней, согласился. Вознаграждение было подходящим.
Они выехали из хижины, не загасив огня. Прокладывали путь в сельве с помощью мачете. В зарослях терялись следы ягуара. Тень. Свет. Тень. Свет. Узоры из листьев. Оглянувшись, увидели, как метеором вспыхнула хижина. Полдень. Неподвижные облака. Неподвижные деревья. Безнадежность. Слепящие блики. Камни и снова камни. Мошкара. Чистые, горячие скелеты, словно только что выглаженное нижнее белье. Брожение. Шумные взлеты вспугнутых птиц. Вода и жажда. Тропики. Смена пейзажей и неподвижное время, неподвижное, как жара, как сама вечность…
Генерал прикрыл платком затылок от солнца. Рядом, в ногу с конем, шел индеец.
– Я думаю, если мы будем идти всю ночь, то сможем утром приблизиться к границе. Следовало бы, пожалуй, рискнуть и выехать на шоссе; мне надо заехать в «Лас-Альдеас», к моим старым знакомым.
– Тата! На шоссе?! Что ты надумал? Тебя увидит конная полиция!
– Не бойся, иди за мной. Кто не рискует, тот не выигрывает, а эти знакомые могут нам очень помочь.
– Ой, нет, тата!
Вздрогнув, индеец добавил:
– Слышишь? Слышишь, тата?…
Приближался конный отряд, но скоро стук копыт стал затихать и затерялся где-то позади, словно отряд повернул обратно.
– Тише!
– Конная полиция, тата; я знаю, что тебе говорю, и нам надо пробираться старой дорогой, хотя придется сделать большой крюк, чтобы выйти к «Лас-Альдеас».
Вслед за индейцем генерал свернул в сторону. Пришлось спешиться и вести лошадь под уздцы. Ущелье все более и более заглатывало их, и чудилось, будто идут они внутри раковины, под покровом смертельной угрозы, витавшей над ними.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68