ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С разных концов Купола к ним спешили послушники, кадеты и даже четверо мастер-акашиков, красных и запыхавшихся от игры в скеммер на санных дорожках.
Одна из них, Палома Старшая, старуха с молодым лицом и телом женщины средних лет, отчитала мальчиков за то, что они поддались насилию. Все оправдания и жалобы на то, что другие начали первыми, она пресекла, заявив скрипучим старческим голосом:
— У насилия нет ни начала, ни конца, и вы все виноваты. — Она организовала первую помощь пострадавшим — в порванные мускулы втерли быстро впитывающиеся энзимы, порезы и царапины заклеили. У нескольких мальчиков обнаружились переломы и выбитые зубы, и Палома отправила их к резчику.
Мальчик, которого Хануман огрел по голове, отделался контузией и храбро предложил закончить игру. Хоккеисты отошли к своим скамейкам, чтобы немного отдохнуть.
— Тебе сильно досталось? — спросил Хануман Данло у их голубой скамьи. Ярость покинула его, и он тронул Данло за рукав. — Может, лед приложить? Сними камелайку, посмотрим твою спину.
Данло расстегнул камелайку, снял рубашку, и его спину точно огнем обожгло, как будто кто-то сдирал с нее мясо раскаленным ножом. Он сгорбился, упершись локтями в колени.
По крайней мере один позвонок посередине пронзало болью при каждом вдохе. Всю спину покрывали багровые кровоподтеки, которым скоро предстояло почернеть. Данло их не видел, но чувствовал — от ягодиц до самой шеи.
— Да, тут нужен лед, — сказал Хануман. Вдоль скамьи ходило по рукам стальное ведерко с кубиками льда. Хануман взял один цилиндрик, намороженный вокруг деревянной палочки, и стал водить им Данло по спине. — Ох, Данло — твоя ахимса когда-нибудь тебя погубит.
— Но я должен был вмешаться! — Данло скрипнул зубами, когда Хануман принялся натирать его дурно пахнущей мазью. — Не то он убил бы тебя… или ты его.
— Ты думаешь, у меня хватило бы на это отваги?
Покончив с явно тяготившим его делом — он всегда боялся иметь дело с какими бы то ни было телесными повреждениями, — Хануман отошел к фиолетовой линии, отмечавшей край поля, и стал долбить лед носком своего конька. Он потупил голову, но глаза его сияли.
— Хану, — сказал Данло, подойдя к нему, — я должен спросить у тебя одну вещь.
Хануман молча поднял на него глаза, где спокойствие сочеталось со страхом.
— Там, в библиотеке, воин-поэт, прежде чем убить себя, кое-что сказал мне. — Данло, в свою очередь, тронул Ханумана за рукав. — Я не могу забыть… то, что он сказал о Педаре.
— И что же он сказал?
— А ты не помнишь?
Хануман, поколебавшись долю мгновения, ответил:
— Нет, не помню.
— Поэт сказал, что ты… убил Педара.
— Убил? Ты думаешь, я правда убил его?
— Я… не хочу так думать.
— Как, по-твоему, я мог это сделать?
— Не знаю.
Хануман посмотрел Данло в глаза и сделал нечто поразительное: он схватил Данло за руку, как тогда в библиотеке, и стиснул изо всех сил, до боли и хруста костей. Потом приблизил губы к самому уху Данло и прошептал:
— Воин-поэт ошибся. А может, солгал. Никто не убивал Педара — он сам себя убил.
— Это правда?
— Уверяю тебя.
Хануман заставил себя улыбнуться. В этой улыбке заключались искренность и безмерное успокоение, но и что-то помимо этого. За безупречной работой лицевых мускулов и светлыми эмоциями скрывалось, как нарыв, глубокое страдание. Хануман мог бы закричать от боли, если бы не так хорошо владел собой.
— Мне кажется, цефики не до конца тебя вылечили, — сказал Данло. — Дело ведь не только в эккане, правда? Тут что-то другое.
Хануман отпустил его руку и стал ковырять коньком лед.
— Ты слишком правдив — я уже говорил тебе об этом. Слишком серьезен, слишком любопытен… и так далее. О себе ты не беспокоишься, верно? О своем "я". Я таким мужеством не обладаю — да и кто обладает? Это все твоя дикость. При первой же встрече я увидел ее в тебе — в нас обоих. Я думал, у меня хватит мужества на нее, но ошибся. Она убьет меня, если я первый ее не убью. Понимаешь?
— Да. — Данло ощущал оцепенение во всем теле, и ему вдруг стало холодно. Он закрыл глаза, вспоминая, когда впервые возлюбил опасность и дикость своей жизни: это было в ту холодную ночь, когда они с Соли хоронили племя деваки. Воздав дань воспоминанию и молитве, он исправил свой ответ, сказав шепотом: — Нет. И не хочу понимать.
— Я лишен твоей грации… — тихо промолвил Хануман. — Той, с которой ты принимаешь все, даже собственную дикость.
— Но я не все принимаю. В этом вся беда человека по отношению к жизни. Наша беда, Хану, — разве тебе непонятно? Сказать «да» — вот в чем истинное мужество. Но я пока еще не могу быть асарией. Все, на что я ни посмотрю — Бардо, мой благословенный народ, ты, — кричит мне «нет»!
— И все-таки ты по-прежнему намерен стать пилотом?
— Бардо думает, что это мой наилучший шанс на спасение моего народа.
— Алалоев?
— Да, благословенных людей.
— Но это не единственная причина, по которой ты хочешь стать пилотом, правда?
— Да.
— Ты как-то говорил мне, что хочешь добраться до центра вселенной.
Данло посмотрел в глубину Ледового Купола, где гремели на своих дорожках сани и испарения окутывали лед, как мокрый серый мех. Скрестив руки на груди, он сказал:
— Раньше я думал о мире, о вселенной, как о великом круге. Великом круге халлы. И я еще верю порой, что могу отправиться к центру этого круга.
— Чтобы увидеть вселенную такой, как она есть?
— Да. Мир глазами большинства людей и то, как они живут, — это фальшь, обман, ложь.
Хануман уже наковырял коньком маленькую горку снежной пыли.
— Вот потому я и буду цефиком, — сказал он. — Хочу открыть центр самого себя. И посмотреть, ложь ли это.
— А потом?
— А потом война. Я воюю сам с собой, и мне надо знать, способен ли я на такой вид убийства.
Больше он в ту пору ничего не сказал Данло. Он мог бы сознаться в большем, гораздо большем, но он хорошо хранил свои секреты, порой даже от себя самого. Возможно, он хотел сказать Данло всю правду о своем решении стать цефиком. Но правда, как говорят фраваши, многолика и комплементарна.
Искать ее — все равно что пытаться найти самую красивую песчинку на песчаном морском берегу. В сущности, Хануман никогда не понимал того чудесного качества, которое называл дикостью. Дикость — это стремление, черта, чувство и часть воли, позволяющая человеку узнать себя во всех элементах мироздания и ощутить огненную подпись вселенной в себе самом. Истинная дикость убивает. Она затягивает сознание в самую глубину жизни, то есть в смерть, ибо смерть — левая рука жизни и близка к ней, как один удар сердца к другому. Смерть может быть быстрой, как у альпиниста, падающего с высоты, или у пилота, чей легкий корабль падает в центр голубой звезды-гиганта. Она может быть медленной, как у алкоголика, гнусной, как у развратника, печальной, как у пропавшего в своих мечтах аутиста, и безумной, как у нейропевца, неспособного отключиться от своего кибернетического рая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205